Анализ рассказа "О любви" Чехова А.П.

В рассказе “О любви”, наиболее психологичном в маленькой трилогии, ситуация несостоявшегося объяснения и погибшего чувства рассматривается как результат следования ложным представлениям. Так сам герой-рассказчик Алехин оценивает в конце все то, что помешало ему добиться соединения с любимой женщиной.

В любви не существует никаких общих правил, и весь опыт человечества оказывается бессилен и непригоден в каждом отдельном случае. “Тайна сия велика есть” (слова апостола из “Послания к Ефесянам”). История Алехина и Анны Алексеевны Луганович совершенно иная, чем, скажем, история любви красивой Пелагеи к “мурлу” Никанору. При всей обыденности происходящего с чеховскими героями за всякой рядовой любовной историей можно почувствовать своего рода тайну, загадку. Цель Чехова не указать на рецепты, образцы влюбленности или решить загадки любви; он исследует, как эти, конкретные, влюбленные осознают создавшуюся в их жизни ситуацию и избирают в соответствии с этим линию поведения. Алехин высказывает утверждение: “То объяснение, которое, казалось бы, годится для одного случая, уже не годится для десяти других, и самое лучшее, по-моему, — это объяснять каждый случай в отдельности, не пытаясь обобщать. Надо, как говорят доктора, индивидуализировать каждый отдельный случай”.

И его история подтверждает, с одной стороны, предельную индивидуализированность, неповторимость его любовной коллизии, а с другой — невозможность руководствоваться в любви какими бы то ни было предписанными правилами. Герои истории осложняли свою любовь разнообразными, как говорит Алехин, “роковыми вопросами”. Для героя является “тайной”, почему его возлюбленная замужем именно за неинтересным, бесцветным Лугановичем и ее муж уверенно владеет своим счастьем; “почему она встретилась именно ему, а не мне, и для чего это нужно было, чтобы в нашей жизни произошла такая ужасная ошибка”. Кроме этих “почему” и “для чего” Алехин задает еще шесть подобных вопросов. “И ее мучил вопрос...”

В конце истории герой понял, хотя и слишком поздно, чем должно руководствоваться в любви. “Я понял, что когда любишь, то в своих рассуждениях об этой любви нужно исходить от высшего, от более важного, чем счастье или несчастье, грех или добродетель в их ходячем смысле, или не нужно рассуждать вовсе”.

Здесь Алехин все-таки пытается “обобщать”, но очевидна неопределенность вывода, сделанного им: что такое это “высшее, более важное, чем счастье или несчастье”, — герой так и не знает, и случись ему полюбить еще раз, нет никакой гарантии, что на этот раз будет выбрано идеальное решение всех вопросов. Любовь чеховских героев редко оказывается прочной и счастливой, и причины их любовных неудач чаще всего непонятны им самим. Может быть, о неприложимости к любви всех существующих мерок говорится в записной книжке Чехова: “Любовь. Или это остаток чего-то вырождающегося, бывшего когда-то громадным, или это часть того, что в будущем разовьется в нечто громадное, в настоящем же она не удовлетворяет, дает гораздо меньше, чем ждешь”.

Произведения Чехова понятны и интересны людям любой страны и эпохи именно благодаря своей обращенности к общим проблемам человеческого бытия.

Чехов — и в этом отличие и сила его художественного языка — никогда не проповедует, не поучает, не вкладывает свои выводы “в уста” героев. Он использует иные, более действенные, но и более тонкие и сложные средства выражения своей авторской позиции.

Прежде всего, это, конечно, сама логика сюжетов, рассказываемых человеческих историй и судеб. О том, что представления героев ложны, говорят прежде всего развязки рассказываемых историй. “Действительная жизнь” торжествует, и довольно жестоко, над любым из футляров, в который ее пытаются заключить. Только в гробу вполне “достиг своего идеала” Беликов. Ценой утраты молодости, здоровья и — более того — человеческого облика достиг поставленной цели герой “Крыжовника”. Алехину нужно было утратить любимую женщину навсегда, чтобы понять, “как ненужно, мелко и как обманчиво было все то”, что сам он ставил на пути своей любви.

Но позиция автора прослеживается не только в развязках. Так, еще задолго до финала с похоронами Беликова тема мертвящего начала, связанного с футляром, проходит через всю историю, вступает в контрастное столкновение с темой живой жизни. И это также выражает авторскую точку зрения.

Истории в маленькой трилогии помещены в обрамление: их не только рассказывают, но и комментируют Буркин, Иван Иваныч, Алехин. Очень соблазнительно было бы сказать, что, осудив Беликова и футлярность, Чехов “устами” слушателя этой истории, Ивана Иваныча, “провозгласил”: “Нет, больше жить так невозможно!” А затем в “Крыжовнике” его же “устами” утверждает: надо не ждать, а “перескочить через ров”.

Герои рассказов и пьес Чехова нередко спорят о самых насущных, злободневных вопросах. Их монологи звучат страстно, зажигательно, афористично, порой патетически. А литературная традиция подсказывает: в таких случаях автор “вкладывает в уста” кого-либо из героев свои идеи, “говорит устами” того или иного персонажа. Обычно критики и читатели расходятся лишь в том, чьими “устами” говорит Чехов; что чьими-то он обязательно говорит — сомнения не вызывает.

Но Чехов и здесь нарушил литературную традицию. Фраза героя, какой бы привлекательной и эффектной она ни выглядела, не является в мире Чехова завершающим выводом и выражением авторской позиции. Слова героя непременно должны быть соотнесены с ответными репликами других персонажей или другими его высказываниями и (главное) делами, с текстом произведения в целом.

Буркин, повествователь “Человека в футляре”, в заключение дважды рассуждает о том, что всегда были и будут другие Беликовы, надежд на перемены к лучшему нет. А его слушатель Чимша-Гималайский, человек более эмоциональный и радикально настроенный, делает гораздо более смелый вывод: “...больше жить так невозможно!” — и настолько расширяет толкование “футляр-ности”, что Буркин возражает: “Ну, уж это вы из другой оперы, Иван Иваныч”. Из другой это “оперы” или из той же, — остается без ответа. После истории о крыжовнике автор замечает, что “рассказ Ивана Иваныча не удовлетворил ни Буркина, ни Алехина”; слушать рассказ “про беднягу-чиновника, который ел крыжовник, было скучно”. Выводы Ивана Иваныча (“перескочить через ров”) никак не пригодятся участникам этой любовной драмы, а их опыт в свою очередь не дает ответа на вопросы, от которых “горит голова” у людей типа Чимши-Гималайского.

Итак, задача автора — не провозгласить тот или иной вывод. На примере приятелей-охотников Чехов показывает, как по-разному люди разных темпераментов, характеров реагируют на жизненные явления, составляющие суть рассказа.

У Чехова нет героев, которых безоговорочно можно назвать выразителями авторских взглядов, авторского смысла произведения. Смысл этот складывается из чего-то помимо и поверх высказываний героев. Писатель использует чисто музыкальные композиционные средства (контраст, повторы, проведение темы через разные голоса). Как в симфониях Чайковского, любимого композитора Чехова, патетические темы находятся в сложных соотношениях с отрицающими их темами и подчиняются сложному авторскому замыслу.

Вот Беликов умер, рассказ о нем закончен, а вокруг — бесконечная и чуждая только что рассказанному жизнь. История, из которой рассказчик и слушатель склонны делать однозначные конечные выводы, включается автором в панораму бесконечной жизни. В обрамление “Человека в футляре” Чехов включает — сверх, помимо сюжета — указания на то, без чего картина мира, “действительной” жизни, в которой живут его герои, недостаточно полна. В описании спящего под луной села трижды повторяется слово “тихий”, “тихо”. Особый подбор слов: “кротка, печальна, прекрасна... ласково и с умилением... все благополучно”, — должен был уводить от безобразия жизни к красоте, к гармонии, угадываемой в природе. И особую тональность приобретает все дальнейшее повествование после такой, например, фразы в начале “Крыжовника”: “Теперь, в тихую погоду, когда вся природа казалась кроткой и задумчивой, Иван Иваныч и Буркин были проникнуты любовью к этому полю и оба думали о том, как велика, как прекрасна эта страна”. Тихая, незамечаемая обычно красота, навевающая мечту о том, что “зла уже нет на земле и все благополучно”, упоминание “о том, как велика, как прекрасна эта страна”, — все это, подобно камертону, задает тональность всему рассказу и действует на читателя непосредственно, помимо сюжета. Автор как бы указывает на признаки той нормы, которая отсутствует в делах и представлениях его героев.

Подтекст, настроение — такие названия получили позднее чеховские способы выражения художественного смысла. Первым, кто по-настоящему понял этот — поэтический, музыкальный в своей основе — принцип, был Московский Художественный театр. “Маленькая трилогия” появилась, когда этого театра еще не было и постановки чеховских пьес были еще впереди. Но новаторские открытия Чехова-драматурга задолго до этого готовились в его прозе.
Печать Просмотров: 79368
Версия для компьютеров