Анализ рассказа "Последний бой майора Пугачева" Шаламова В.Т.
Это произведение заметно выделяется из всего “колымского” цикла выдвижением на авансцену личности героического типа, не сломленной лагерем и одерживающей моральную победу в сопротивлении Системе.
Экспозиция рассказа имеет многоуровневый характер. От передачи особого мироощущения северного края, с характерным для него замедленным течением времени (“так велик... человеческий опыт, приобретенный там”), автор обращается к зарисовке широкою исторического фона 30-х гг. Это эпоха, утвердившая восприятие обычного человека как безгласной жертвы и в обществе и в лагере, где “отсутствие единой объединяющей идеи ослабляло моральную стойкость арестантов”, обреченных на бессмысленное уничтожение, ибо они “так и не поняли, почему им надо умирать”. Ho лагерная среда уже в начале рассказа увидена в своей неоднородности. На фоне всеобщего растления особенно выделялись заключенные из потока “репатриированных” — вчерашние фронтовики, “командиры и солдаты, летчики и разведчики” — “люди с иными навыками... со смелостью, уменьем рисковать”, не желающие усваивать роль порабощенных жертв.
При переходе к основной части повествования автор обнажает механизмы рождения этого текста, отходит от литературной условности, разрушая иллюзию гармоничной завершенности произведения, и создает эффект документальной достоверности всего изображенного за счет совмещения различных точек зрения на события: “Можно начать рассказ прямо с донесения врача-хирурга Браудэ... с письма Яшки Кученя, санитара из заключенных... или с рассказа доктора Потаниной...”
Смысловым и сюжетным центром произведения становятся перипетии подготовки и осуществления побега “бригадой” майора Пугачева. Из полуобезличенной лагерной массы автор выделяет личность Пугачева, в самой фамилии которого звучат дальние отголоски русского бунта, и начинает ее изображение именно с психологических характеристик, подчеркивая способность героя понять, осознать реальное положение в лагере и сделать самостоятельный и решительный выбор: “Майор Пугачев понимал кое-что и другое. Ему было ясно, что их привезли на смерть... Понял, что пережить зиму и после этого бежать могут только те, кто не будет работать на общих работах...”
Отрывистыми, но весьма точными штрихами в рассказе прорисовывается мозаика характеров и судеб других “заговорщиков”, “людей дела”, бывших летчиков, танкистов, военных фельдшеров, разведчиков, количество которых вместе с Пугачевым составило двенадцать: очевидная ассоциация с числом апостолов указывает на духовно-нравственное избранничество этих людей, бросивших вызов лагерю. В вехах их “героических советских биографий” наблюдается редукция всей прожитой жизни до подробностей уничтожения человека Системой, как, например, в случае с капитаном Хрусталевым: “подбитый немцами самолет, плен, голод, побег — трибунал и лагерь”.
Побег для героев сопрягается не только со стремлением обрести утраченную свободу, но и с душевной тягой “почувствовать себя вновь солдатами”, вернуть ту ясность мироощущения, которая невозможна в атмосфере лагерных доносов и которая была на войне: “Есть командир, есть цель. Уверенный командир и трудная цель. Есть оружие. Есть свобода. Можно спать спокойным солдатским сном даже в эту пустую бледно-сиреневую полярную ночь”. Неслучайно описание побега строится у Шаламова на военных ассоциациях, что особенно заметно при передаче поведения Пугачева, который раскрывается здесь как личность пассионарного склада: он “скомандовал”, “не велел”, “командование принял майор Пугачев”... Героика этого побега окрашена в рассказе как в возвышенные, так и в безысходно-трагические тона. С одной стороны, сама подготовка к “бунту” высветила в душах людей, так или иначе причастных к данному замыслу, не распыленные лагерем элементы человечности, что становится очевидным в благодарных воспоминаниях Пугачева о “не выдавших” его лагерниках, с которыми он делился своими планами (“никто не побежал на вахту с доносом”), — воспоминаниях, которые даже отчасти “мирили Пугачева с жизнью”. Вместе с тем ощущение обреченности бунта сквозит уже в самих интонациях повествования о побеге и особенно заметно проступает в, казалось бы, спонтанном, полушутливом разговоре Ашота и Малинина об Адамовом изгнании, в подтексте которого сокрыто отчаянное переживание человеком своей отверженности высшими силами.
Кульминацией рассказа становится воссоздание трагедийного эпизода “последнего боя”, обернувшегося поражением для всех беглецов. Устойчивые параллели с фронтовой реальностью (“бой”, “атака была отбита”, “сражение”, “победа” и пр.) приобретают здесь новый смысл. Это уже не та военная героика, которая свято хранилась в памяти Пугачева и его товарищей, — это война, шагнувшая во внутреннюю жизнь народа и вылившаяся во взаимное уничтожение соотечественников — вчерашних фронтовиков и солдат-конвоиров, являвшихся заложниками Системы. Показателен в этой связи комментарий Солдатова по поводу гибели одного из “противников” начальника лагерной охраны: “Его за ваш побег H iit расстреляют, или срок дадут”. Соотнесенность “последнего боя майора Пугачева” с общими закономерностями лагерного низведения человека до уровня небытия устанавливается и в ретроспективном содержании диалога “старых колымчан” хирурга Браудэ и генерала Артемьева о суде над неким лагерным чиновником, подписавшим распоряжение о продвижении этапа заключенных в зимнее время, в результате чего “из трех тысяч человек в живых осталось только триста”.
Композиционно центральная батальная сцена обрамляется двумя ретроспекциями, проливающими свет на предысторию и жизненный опыт главного героя. В первом случае воспоминания, приходящие к Пугачеву вскоре после побега, в “первую вольную ночь... после страшного крестного пути”, приоткрывают массивный, замалчивавшийся официальной пропагандой исторический пласт. Побег Пугачева из немецкого лагеря в 1944 г. увенчался для него заключением в лагерь советский по “обвинению в шпионаже”, в чем обнаружилось глубинное родство двух тоталитарных систем. Примечательны здесь и воспоминания о “власовцах”, об их верных прогнозах относительно неотвратимой участи военнопленных немецких лагерей по возвращении на родину, и наблюдения над тотальной разобщенностью русских людей во время их пребывания в немецком плену.
Если первая ретроспекция на примере личной судьбы персонажа воскрешает историческую память, то в фокусе второй ретроспекции, возникающей уже в финальной части рассказа, в преддверии добровольного ухода Пугачева из жизни, оказываются не столько факты, сколько ценностные основы его внутреннего бытия, прожитой им “трудной мужской жизни”. Благодарная память обо “всех, кого он любил и уважал”, о матери, школьной учительнице, об “одиннадцати товарищах” воспринимается им как противовес лагерному забвению, как “очищающая и искупительная сила”, источник душевной энергии, необходимой для того, чтобы “в северном аду” “протянуть руки к свободе” и “в бою умереть”. Смерть Пугачева рисуется Шаламовым просто и величественно, как итог борьбы человека, русского офицера за сохранение достоинства и свободы: “Майор Пугачев припомнил их всех — одного за другим — и улыбнулся каждому. Затем вложил в рот дуло пистолета и последний раз в жизни выстрелил”.
Наряду с изображением характеров персонажей сквозным становится в рассказе запечатление картин колымской природы. С одной стороны, это деформированный универсум с “чуть скошенной... картой звездного неба”, это природа-враг, заявляющая о себе и “буреломом”, встающим на пути героев к свободе, и “ослепительной колымской весной, без единого дождя, без ледохода, без пения птиц”, и “лопнувшей в пальцах”, оказавшейся “безвкусной, как снеговая вода” брусникой. С другой — это страждущее мироздание, отражение человеческой трагедии, существующее в неустанном стремлении ухватиться “гигантскими когтями” за жизнь, не поддаться власти небытия: “Деревья на Севере умирали лежа, как люди... Поваленные бурей, деревья падали навзничь, головами все в одну сторону и умирали...”
В стиле рассказа проявилась принципиально антипроповедническая, антиисповедальная направленность шаламовского слова. Отрывистые диалогические реплики героев перемежаются с авторской речью, которой присущи лексическая точность, отчетливость и лаконизм синтаксиса, сосредоточенность на передаче пульсации внутреннего существа человека, вступившего в неравный поединок с Системой: “Он обещал им свободу, они получили свободу. Он вел их на смерть — они не боялись смерти”. И лишь в изображении предсмертных воспоминаний Пугачева повествование приобретает трагедийно-торжественный характер.
“Колымский” эпос Варлама Шаламова, вписывающийся в общий контекст “лагерной” прозы, которая представлена произведениями А. Солженицына, О. Волкова, А. Жигулина, Е. Гинзбург и др., явил самобытный творческий опыт постижения бытия личности в исключительных обстоятельствах исторического времени, стал выражением актуальных тенденций развития русской прозы, ищущей новых ресурсов художественной выразительности на стыке документальности и грандиозных художественных обобщений, когда “любая... деталь становится символом, знаком и только при этом условии сохраняет свое значение, жизненность, необходимость”.
Просмотров: 61965