Анализ романа "Война и мир" Толстого Л.Н.

ПРОБЛЕМА ЖАНРА. Толстой затруднялся определить жанр своего главного произведения. “Это не роман, еще менее поэма, еще менее историческая хроника”, — писал он в статье «Несколько слов по поводу книги “Война и мир”» (1868), добавляя, что вообще “в новом периоде русской литературы нет ни одного художественного прозаического произведения, немного выходящего из посредственности, которое бы вполне укладывалось в форму романа, поэмы или повести”. Поэма имелась в виду, конечно, прозаическая, гоголевская, ориентированная на старинные эпопеи и в то же время на плутовской роман о современности. Под романом, как он сложился на Западе, традиционно понималось многособытийное, с развитым сюжетом повествование о том, что произошло с одним человеком или несколькими людьми, которым уделяется существенно большее внимание, чем другим, — не об обычной, регулярной их жизни, а о более или менее длительном происшествии с началом и концом, чаще всего счастливым, состоящим в женитьбе героя на его возлюбленной, реже несчастным, когда герой погибал. Даже в проблемном русском романе, предшествовавшем “Войне и миру”, наблюдается “единодержавие” героя и финалы относительно традиционны. У Толстого, как и у Достоевского, “единодержавие центрального лица практически отсутствует”, а романный сюжет представляется ему искусственным: “...я никак не могу и не умею положить вымышленным мною лицам известные границы — как то женитьба или смерть, после которых интерес повествования бы уничтожился. Мне невольно представлялось, что смерть одного лица только возбуждала интерес к другим лицам, и брак представлялся большей частью завязкой, а не развязкой интереса”.

“Война и мир”, безусловно, и не историческая хроника, хотя истории Толстой уделяет огромное внимание. Подсчитано: “Эпизоды из истории и рассуждения, в которых разработаны исторические вопросы, занимают 186 глав из 333 глав книги”, в то время как к линии Андрея Болконского имеют отношение только 70 глав. Особенно много исторических глав в третьем и четвертом томах. Так, во второй части четвертого тома четыре главы из девятнадцати связаны с Пьером Безуховым, остальные целиком военно-исторические. Философско-публицистические и исторические рассуждения занимают четыре главы в начале первой части эпилога и всю вторую его часть. Однако рассуждения — не признак хроники, хроника — это прежде всего изложение событий.

Признаки хроники в “Войне и мире” есть, но не столько исторической, сколько семейной. Персонажи редко бывают представлены в литературе целыми семьями. Толстой же рассказывает о семьях Болконских, Безуховых, Ростовых, Курагиных, Друбецких, упоминает семью Долохова (хотя вне семьи этот герой ведет себя как индивидуалист и эгоист). Три первые семьи, верные семейному духу, оказываются, наконец, в родстве, что очень важно, а официальное родство Пьера, по слабоволию женившегося на Элен, с бездушными Курагиными самой жизнью ликвидируется. Но и к семейной хронике “Войну и мир” никак свести нельзя.

Между тем Толстой сравнивал свою книгу с “Илиадой”, т.е. с древней эпопеей. Суть старинного эпоса — “примат общего над индивидуальным”. Он рассказывает о славном прошлом, о событиях не просто значительных, но важных для больших человеческих общностей, народов. Отдельный герой существует в нем как выразитель (или антагонист) общей жизни.

Явные признаки эпопейного начала в “Войне и мире” — большой объем и проблемно-тематическая энциклопедичность. Но, безусловно, мировоззренчески Толстой был весьма далек от людей “века героев” и само понятие “герой” считал неприемлемым для художника. Его персонажи — самоценные личности, отнюдь не воплощающие какие-то внеличностные коллективные нормы. В XX в. “Войну и мир” часто называют романом-эпопеей. Это иногда вызывает возражения, утверждения, что «ведущим жанрообразующим началом толстовской “книги” следует признать все же мысль “персональную”, в своей основе не эпическую, но романическую», в особенности “первые тома произведения, посвященные по преимуществу семейной жизни и личностным судьбам героев, довлеют не эпосу, но роману, хотя и нетрадиционному”. Разумеется, в “Войне и мире” не буквально использованы принципы древнего эпоса. И все же наряду с романным началом есть и исконно противоположное ему эпопейное, только они не дополняют друг друга, а оказываются взаимопроницаемыми, создают некое новое качество, небывалый ранее художественный синтез. По Толстому, индивидуальное самоутверждение человека губительно для его личности. Только в единении с другими, с “жизнью общей” он может развивать и совершенствовать себя, получать истинно достойное воздаяние за свои усилия и поиски в этом направлении. В.А. Недзвецкий справедливо отмечал: “Мир романов Достоевского и Толстого впервые в русской прозе строится на взаимонаправленном движении и заинтересованности друг в друге личности и народа”. У Толстого по и о шамает синтез романного и эпопейного начал. Поэтому все-таки есть основания называть “Войну и мир” историческим романом-эпопеей, имея в виду, что обе составляющие в этом синтезе радикально обновлены и трансформированы.

Мир архаической эпопеи замкнут в себе, абсолютен, самодовлеющ, оторван от других эпох, “закруглен”. У Толстого олицетворение “всего русского, доброго и круглого” (т. 4, ч. 1, гл. XIII) — Платон Каратаев, хороший солдат в строю и типичный крестьянин, абсолютно мирный человек в плену. Его жизнь во всех ситуациях гармонична. После того как Пьер Безухов, сам ожидавший смерти, увидел расстрел, “это страшное убийство, совершенное людьми, не хотевшими этого делать”, в нем, хотя он и не отдавал себе отчета, уничтожилась вера и в благоустройство мира, и в человеческую, и в свою душу, и в Бога”. Но, поговорив с Платоном, засыпая подле него успокоенным, он “чувствовал, что прежде разрушенный мир теперь с новой красотой, на каких-то новых и незыблемых основах воздвигался в его душе” (т. 4, ч. 1, гл. XII). Упорядоченность мира свойственна эпическому его состоянию. Но в данном случае упорядочение происходит в одной душе, вбирающей в себя мир. Это уже совершенно не в духе древних эпопей.

Внутренне родствен эпической картине мира образ-символ водяного шара, приснившегося Пьеру. Он обладает устойчивой формой твердого тела и не имеет углов. “Идея круга родственна крестьянскому миру-общине с его социальной замкнутостью, круговой порукой, специфической ограниченностью (которая сказывается через влияние Каратаева в ограничении кругозора Пьера ближайшим делом). В то же время круг — эстетическая фигура, с которой связано искони представление о достигнутом совершенстве” (1, с. 245), — пишет один из лучших исследователей “Войны и мира” С. Г. Бочаров. В христианской культуре круг символизирует небо и вместе с тем высоко устремленный человеческий дух.

Однако, во-первых, снящийся Пьеру шар не только постоянен, но и отличается неизбывной изменчивостью жидкости (сливающиеся и вновь разъединяющиеся капли). Устойчивое и изменчивое предстают в нерасторжимом единстве. Во-вторых, шар в “Войне и мире” — символ не столько наличной, сколько идеальной, желаемой действительности. Ищущие герои Толстого никогда не успокаиваются на пути, приобщающем их к вечным, постоянным духовным ценностям. Как отмечает С. Г. Бочаров, в эпилоге к крестьянскому миру-общине и к земле близок консервативный помещик и ограниченный человек Николай Ростов, а не Пьер. Наташа замкнулась в кругу семьи, но восхищается своим мужем, чьи интересы намного шире, Пьер же и 15-летний Николенька Болконский, истинный сын своего отца, испытывают острую неудовлетворенность, в своих устремлениях готовы выйти далеко за пределы окружающего, устойчивого жизненного круга. Новую деятельность Безухова «не одобрил бы Каратаев, зато он бы одобрил семейную жизнь Пьера; так разделяются в итоге малый мир, домашний круг, где сохраняется приобретенное благообразие, и мир большой, где снова круг размыкается в линию, путь, возобновляется “мир мысли” и бесконечное стремление». Пьер не может уподобиться Каратаеву, потому что карата-евский мир самодостаточный и внеличностный. “Меня Платоном звать; Каратаевы прозвище”, — представляется он Пьеру, сразу включая себя в общность, в данном случае семейную. Любовь ко всем для него исключает высокую цену индивидуальности. “Привязанностей, дружбы, любви, как понимал их Пьер, Каратаев не имел никаких; но он любил и любовно жил со всем, с чем его сводила жизнь, и в особенности... с теми людьми, которые были перед его глазами. Он любил свою шавку, любил товарищей, французов, любил Пьера, который был его соседом; но Пьер чувствовал, что Каратаев, несмотря на всю свою ласковую нежность к нему... ни на минуту не огорчился бы разлукой с ним. И Пьер то же чувство начинал испытывать к Каратаеву” (т. 4, ч. 1, гл. XIII). Потом Пьер, как и все остальные пленные, даже не пытается поддержать и спасти заболевшего в пути Платона, оставляет его, которого сейчас пристрелят конвоиры, поступает так, как поступил бы сам Платон. Каратаевская “закругленность” — это сиюминутная полнота и самодостаточность существования. Пьеру с его духовным поиском, в его естественной среде такой полноты бытия недостаточно.

В эпилоге Пьер, спорящий с нерассуждающим, замкнувшимся в своем круге Ростовым, не только противостоит Николаю, но и обеспокоен его судьбой, как и судьбой России и человечества. “Ему казалось в эту минуту, что он был призван дать новое направление всему русскому обществу и всему миру”, — пишет Толстой не без осуждения “его самодовольных рассуждений” (эпилог, ч. 1, гл. XVI). “Новое направление” оказывается неотрывно от консерватизма. Критикуя правительство, Пьер ему же хочет помочь, создав тайное общество. “Общество может быть не тайное, ежели правительство его допустит. Оно не только не враждебное правительству, но это общество настоящих консерваторов. Общество джентльменов в полном значении этого слова. Мы только для того, чтобы завтра Пугачев не пришел зарезать и моих, и твоих детей, — говорит Пьер Николаю, — и чтобы Аракчеев не послал меня в военное поселение, — мы только для итого беремся рука с рукой, с одной целью общего блага и общей безопасности” (эпилог, ч. 1, гл. XIV).

Свои внутренние проблемы у жены Николая Ростова, которая гораздо глубже мужа. “Душа графини Марьи всегда стремилась к бесконечному, вечному и совершенному и потому никогда не могла быть покойна” (эпилог, ч. 1, гл. XV). Это очень по-толстовски: вечное беспокойство во имя абсолюта.

Мир романа-эпопеи в целом устойчив и определен в своих очертаниях, но не замкнут, не завершен. Война подвергает этот мир жестоким испытаниям, приносит страдания и тяжелые утраты (гибнут лучшие: князь Андрей, только начавший жить и любящий всех Петя Ростов, также любящий всех, хотя иначе, Каратаев), но испытания и укрепляют то, что действительно прочно, а злое и неестественное терпит поражение. “Пока не разразился двенадцатый год, — пишет С.Г. Бочаров, — могло казаться, что интрига, игра интересов, курагинский принцип одерживают верх над глубокой необходимостью жизни; но в обстановке двенадцатого года интрига обречена на неуспех, и это показано в фактах самых различных, между которыми есть внутренняя связь, — и в том, что бедная Соня должна проиграть и невинные хитрости ей не помогут, и в жалкой смерти запутавшейся в интригах Элен, и в неминуемом поражении Наполеона, его грандиозной интриги, его авантюры, которую он хочет навязать миру и превратить в мировой закон”. Завершение войны есть восстановление нормального жизненного потока. Все улаживается. Герои Толстого с честью выдерживают испытания, выходят из них более чистыми и глубокими, чем были. Их печаль по умершим умиротворенная, светлая. Безусловно, такое понимание жизни сродни эпическому. Но это не героическая в исконном смысле эпика, а идиллическая. Жизнь Толстым приемлется как она есть, несмотря на его резко критическое отношение ко всему, что разъединяет людей, делает их индивидуалистами, несмотря на то, что в испытаниях идиллического мира немало и драматического и трагического. Эпилог обещает героям новые испытания, но тональность финала светлая, ибо жизнь вообще хороша и неуничтожима.

Для Толстого нет иерархии жизненных событий. Историческая и личная жизнь в его понимании — явления одного порядка. Поэтому и “каждый исторический факт надо объяснять человечески...”. Все связано со всем. Впечатления Бородинского сражения оставляют в подсознании Пьера ощущение именно этой всеобщей связи. “Самое трудное (продолжал во сне думать или слышать Пьер) состоит в том, чтобы уметь соединять в душе своей значение всего. Все соединить? — сказал себе Пьер. — Нет, не соединить. Нельзя соединять мысли, а сопрягать все эти мысли -вот что нужно! Да, сопрягать надо, сопрягать надо!” Оказывается, чей-то голос в это время несколько раз повторяет, что надо, пора запрягать (т. 3, ч. 3, гл. IX), т.е. ключевое слово подсказано подсознанию Пьера похожим словом, которое произносит его берейтор, будя барина. Так в романе-эпопее “сопрягаются” глобальные законы бытия и тончайшие движения индивидуальной человеческой психологии.

ЗНАЧЕНИЯ СЛОВА “МИР”. Хотя во времена Толстого слово “мир” печаталось в заглавии его книги как “миръ”, а не “мiръ”, тем самым означая только отсутствие войны, фактически в романе-эпопее значения этого слова, восходящие к одному изначальному, многочисленны и разнообразны. Это и весь свет (мироздание), и человечество, и национальный мир, и крестьянская община, и другие формы объединения людей, и то, что за пределами той или иной общности, — так, для Николая Ростова после проигрыша 43 тысяч Долохову “весь мир был разделен на два неровные отдела: один — наш Павлоградский полк, и другой — все остальное”. Для него всегда важна определенность. Она есть в полку. Он решил “служить хорошо и быть вполне отличным товарищем и офицером, то есть прекрасным человеком, что представлялось столь трудным в миру, а в полку столь возможным” (т. 2, ч. 2, гл. XV). Наташу в начале войны 1812 г. в церкви глубоко волнуют слова “миром Господу помолимся”, она понимает это и как отсутствие вражды, как единение людей всех сословий. “Мир” может означать и образ жизни, и мировоззрение, тип восприятия, состояние сознания. Княжну Марью, накануне смерти отца вынужденную жить и поступать самостоятельно, “охватил другой мир житейской, трудной и свободной деятельности, совершенно противоположный тому нравственному миру, в котором она была заключена прежде и в котором лучшее утешение была — молитва” (т. 3, ч. 2, гл. VIII). Раненый князь Андрей “хотел вернуться к прежнему миру чистой мысли, но он не мог, и бред втягивал его в свою область” (т. 3, ч. 3, гл. XXXII). Княжне Марье в словах, тоне, взгляде умирающего брата “чувствовалась страшная для живого человека отчужденность от всего мирского” (т. 4, ч. 1, гл. XV). В эпилоге графиня Марья ревнует мужа к его хозяйственным занятиям, поскольку не может “понять радостей и огорчений, доставляемых ему этим отдельным, чуждым для нее миром” (ч. 1, гл. VII). И далее говорится: “Как в каждой настоящей семье, в лысогорском доме жило вместе несколько совершенно различных миров, которые, каждый удерживая свою особенность и делая уступки один другому, сливались в одно гармоническое целое. Каждое событие, случившееся в доме, было одинаково — радостно или печально — важно для всех этих миров; но каждый мир имел совершенно свои, независимые от других, причины радоваться или печалиться какому-либо событию” (гл. XII). Таким образом, диапазон значений слова “мир” в “Войне и мире” — от мироздания, космоса до внутреннего состояния отдельного героя. Макромир и микромир у Толстого нерасторжимы. Не только в лысогорском доме Марьи и Николая Ростовых — во всей книге многие и разнообразнейшие миры сливаются “в одно гармоническое целое” соответственно небывалому жанру.

ИДЕЯ ЕДИНЕНИЯ. Связь всего со всем в “Войне и мире” не только констатируется и демонстрируется в многообразнейших формах. Она активно утверждается в качестве нравственного, вообще жизненного идеала.

“Наташа и Николай, Пьер и Кутузов, Платон Каратаев и княжна Марья душевно расположены ко всем людям без исключения и ожидают от каждого ответной доброжелательности” [8, с. 23], — пишет В.Е. Хализев. Для этих персонажей такие отношения даже не идеал, а норма. Гораздо более замкнут в себе и сосредоточен на своем не лишенный чопорности, постоянно рефлектирующий князь Андрей. Вначале он думает о своей личной карьере и славе. Но славу он понимает как любовь к нему многих незнакомых людей. Позже Болконский пытается участвовать в государственных реформах во имя пользы для тех же неизвестных ему людей, для всей страны, теперь уже не ради своей карьеры. Так или иначе быть вместе с другими чрезвычайно важно и для него, об этом он думает в момент душевного просветления после посещения Ростовых в Отрадном, после того, как случайно подслушал восторженные слова Наташи о прекрасной ночи, обращенные к гораздо более холодной и равнодушной, чем она, Соне (здесь почти каламбур: Соня спит и хочет спать), и двух “встреч” со старым дубом, сначала не поддающимся весне и солнцу, а потом преобразившимся под свежей листвой. Еще не так давно Андрей говорил Пьеру, что старается только избегать болезни и угрызений совести, т.е. непосредственно касающегося лишь его лично. Это был результат разочарования в жизни после того, как взамен ожидаемой славы ему пришлось испытать ранение и плен, а возвращение домой совпало со смертью жены (он мало ее любил, но оттого ему и знакомы угрызения совести). “Нет, жизнь не кончена в тридцать один год, — вдруг окончательно, беспременно решил князь Андрей. — Мало того, что я знаю все то, что есть во мне, надо, чтоб и все знали это: и Пьер, и эта девочка, которая хотела улететь в небо, надо, чтобы все знали меня, чтоб не для одного меня шла моя жизнь, чтобы не жили они так, как эта девочка, независимо от моей жизни, чтобы на всех она отражалась и чтобы все они жили со мною вместе!” (т. 2, ч. 3, гл. III). На первом плане в этом внутреннем монологе — я, мое, но главное, подводящее итог слово — “вместе”.

Среди форм единения людей Толстой особенно выделяет две — семейную и общенародную. Большинство Ростовых — в известной мере единый собирательный образ. Соня оказывается в конечном счете чуждой этой семье не потому, что она только племянница графа Ильи Андреича. Ее любят в семье как самого родного человека. Но и ее любовь к Николаю, и жертва — отказ от притязаний на брак с ним — более или менее вымученны, сконструированы в ограниченном и далеком от поэтической простоты уме. А для Веры вполне естественным становится брак с расчетливым, ничем не похожим на Ростовых Бергом. По сути, мнимой семьей являются Курагины, хотя князь Василий хлопочет о своих детях, устраивает им карьеру или брак в соответствии со светскими представлениями об успехе, а они по-своему солидарны между собой: история с попыткой соблазнения и похищения Наташи Ростовой уже женатым Анатолем не обошлась без участия Элен. “О, подлая, бессердечная порода!” — восклицает Пьер при виде “робкой и подлой улыбки” Анатоля, которого он просил уехать, предложив денег на дорогу (т. 2, ч. 5, гл. XX). Курагинская “порода” — совсем не то же, что семья, это Пьер слишком хорошо знает. Женатого на Элен Пьера Платон Каратаев прежде всего выспрашивает о родителях — то, что у Пьера нет матери, особенно его огорчает, — а услышав, что у него и “деток” нет, вновь огорчившись, прибегает к чисто народному утешению: “Что ж, люди молодые, еще даст Бог, будут. Только бы в совете жить...” (т. 4, ч. 1, гл. XII). “Совета” как раз нет и в помине. В художественном мире Толстого у таких законченных эгоистов, как Элен с ее распутством или Анатоль, не может и не должно быть детей. А после Андрея Болконского остается сын, хотя его молодая жена умерла при родах и надежда на второй брак обернулась личной катастрофой. Разомкнутый прямо в жизнь сюжет “Войны и мира” заканчивается мечтами юного Николеньки о будущем, достоинство которого меряется высокими критериями прошлого — авторитетом умершего от раны отца: “Да, я сделаю то, чем бы даже он был доволен...” (эпилог, ч. 1, гл. XVI).

Разоблачение главного антигероя “Войны и мира”, Наполеона, осуществляется и с помощью “семейной” тематики. Перед Бородинским сражением он получает подарок от императрицы — аллегорический портрет играющего в бильбоке сына (“Шар представлял земной шар, а палочка в другой руке изображала скипетр”), “мальчика, рожденного от Наполеона и дочери австрийского императора, которого почему-то все называли королем Рима”. Ради “истории” Наполеон, “с своим величием”, “выказал, в противоположность этого величия, самую простую отеческую нежность”, и Толстой усматривает в этом только наигранный “вид задумчивой нежности” (т. 3, ч. 2, гл. XXVI).

“Семейные” отношения для Толстого не обязательно родственные. Наташа, пляшущая под гитару бедного помещика, “дядюшки”, который играет “По улице мостовой...”, душевно близка ему, как и всем присутствующим, независимо от степени родства. Она, графиня, “воспитанная эмигранткой-француженкой” “в шелку и бархате”, “умела понять все то, что было и в Анисье, и в отце Анисьи, и в тетке, и в матери, и во всяком русском человеке” (т. 2, ч. 4, гл. VII). Предшествующая сцена охоты, во время которой Илья Андреич Ростов, упустивший волка, стерпел эмоциональную брань ловчего Данилы, — тоже доказательство того, что “родственная” атмосфера для Ростовых иной раз преодолевает и весьма высокие социальные барьеры. По закону “сопряжения” эта разветвленная сцена оказывается художественным предварением изображения Отечественной войны. «Разве не близок всему Данилину облику образ “дубины народной войны”? На охоте, где он был главной фигурой, от него зависел ее успех, крестьянин-охотник всего на мгновение становился господином над своим барином, который на охоте был бесполезен» [2, с. 31], — отмечает С.Г. Бочаров, далее на примере образа московского главнокомандующего графа Растопчина раскрывая слабость и бесполезность действий “исторического” персонажа.

На батарее Раевского, куда попадает Пьер во время Бородинского сражения, перед началом боевых действий “чувствовалось одинаковое и общее всем, как бы семейное оживление” (т. 3, ч. 2, гл. XXXI). Солдаты тут же окрестили чужака “наш барин”, как солдаты полка Андрея Болконского своего командира — “наш князь”. «Сходная атмосфера — на батарее Тушина во время Шенграбенского сражения, а также в партизанском отряде, когда туда приезжает Петя Ростов, — указывает В.Е. Хализев. — Вспомним в этой связи и Наташу Ростову, в дни отъезда из Москвы помогающую раненым: ей “понравились эти, вне обычных условий жизни, отношения с новыми людьми”... важно и сходство между семьей и подобными “роевыми” общностями: то и другое единение неиерархично и свободно... Готовность русских людей, прежде всего крестьян и солдат, к непринудительно-свободному единению больше всего похожа на “ростовскую” семейственность» [8, с. 52].

Толстовское единение отнюдь не означает растворения индивидуальности в массе. Одобряемые писателем формы единения людей противоположны неупорядоченной и обезличенной, бесчеловечной толпе. Толпа показана в сценах солдатской паники, когда очевидным стало поражение союзнической армии в Аустерлицком сражении, приезда Александра I в Москву после начала Отечественной войны (эпизод с бисквитами, которые царь бросает с балкона своим подданным, охваченным буквально диким восторгом), оставления Москвы русскими войсками, когда Растоп-чин отдает ее жителям на растерзание Верещагина, якобы виновника того, что случилось, и т.д. Толпа — это хаос, чаще всего разрушительный, а единение людей глубоко благотворно. «Во время Шенграбенского сражения (батарея Тушина) и Бородинской битвы (батарея Раевского), а также в партизанских отрядах Денисова и Долохова каждый знал свое “дело, место и назначение”. Истинный порядок справедливой, оборонительной войны, по Толстому, неотвратимо возникает каждый раз наново из человеческих действий непредумышленных и незапланированных: воля народа в 1812 г. осуществилась независимо от каких-либо военногосударственных требований и санкций» [8, с. 76]. Точно так же сразу после смерти старого князя Болконского княжне Марье не понадобилось делать никаких распоряжений: “Бог знает, кто и когда позаботился об этом, но все сделалось как бы само собой” (т. 3, ч. 2, гл. VIII).

Народный характер войны 1812 г. ясен солдатам. От одного из них на выезде из Можайска в сторону Бородина Пьер слышит косноязычную речь: “Всем народом навалиться хотят, одно слово — Москва. Один конец сделать хотят”. Автор комментирует: “Несмотря на неясность слов солдата, Пьер понял все то, что он хотел сказать...” (т. 3, ч. 2, гл. XX). После сражения, потрясенный, этот сугубо невоенный человек, принадлежащий к светской элите, всерьез помышляет о совершенно невозможном. “Солдатом быть, просто солдатом! — думал Пьер, засыпая. — Войти в эту общую жизнь всем существом, проникнуться тем, что делает их такими” (т. 3, ч. 3, гл. IX). Солдатом граф Безухов, конечно, не станет, но в плен наряду с солдатами попадет и испытает все выпавшие на их долю ужасы и лишения. Привел к этому, правда, замысел совершить абсолютно индивидуальный романтический подвиг — заколоть кинжалом Наполеона, сторонником которого Пьер заявлял себя в начале романа, когда для Андрея Болконского новоявленный французский император был и вовсе кумиром и образцом. В одежде кучера и в очках бродит граф Безухов по занятой французами Москве в поисках завоевателя, но вместо того, чтобы осуществить свой невозможный план, спасает маленькую девочку из горящего дома и с кулаками набрасывается на мародеров, грабивших армянку. Арестованный, он выдает спасенную девочку за свою дочь, “сам не зная, как вырвалась у него эта бесцельная ложь” (т. 3, ч. 3, гл. XXXIV). Бездетный Пьер ощущает себя отцом, членом какой-то сверхсемьи.

Народ — это и армия, и партизаны, и смоленский купец Ферапонтов, который готов поджечь собственный дом, чтобы он не достался французам, и мужики, которые не хотели везти французам сено за хорошие деньги, а жгли его, и москвичи, оставляющие свои дома, родной город просто потому, что не мыслят себя под владычеством французов, это и Пьер, и Ростовы, бросающие свое имущество и отдающие по требованию Наташи подводы для раненых, и Кутузов с его “народным чувством”. Хотя, как подсчитано, эпизодам с участием простого народа, “собственно теме народа посвящено всего восемь процентов книги” (Толстой признавался, что описывал преимущественно ту среду, которую хорошо знал), “эти проценты резко возрастут, если учесть, что, с точки зрения Толстого, народную душу и дух ничуть не меньше Платона Каратаева или Тихона Щербатого выражают и Василий Денисов, и фельдмаршал Кутузов, и наконец — что важнее всего — он сам, автор”. При этом автор не идеализирует простой народ. Показан и бунт богучаровских мужиков против княжны Марьи перед приходом французских войск (впрочем, это такие мужики, которые и раньше были особенно беспокойны, а усмирить их весьма легко удалось Ростову с молоденьким Ильиным и смекалистым Лаврушкой). После ухода французов из Москвы казаки, мужики из соседних деревень и вернувшиеся жители, “застав ее разграбленною, стали тоже грабить. Они продолжали то, что делали французы” (т. 4, ч. 4, гл. XIV). Сформированные Пьером и Мамоновым (характерное объединение вымышленного персонажа и исторического лица) полки ополченцев грабили русские деревни (т. 4, ч. 1, гл. IV). Лазутчик Тихон Щербатый не только “самый полезный и храбрый человек в партии”, т.е. в партизанском отряде Денисова, но и способный убить захваченного француза потому, что тот был “совсем несправный” и “грубиян”. Когда он говорил это, “вся рожа его растянулась в сияющую глупую улыбку”, совершенное им очередное убийство для него ничего не значит (поэтому Пете Ростову и “неловко” его слушать), он готов, когда “позатемняет”, привести еще “каких хошь, хоть троих” (т. 4, ч. 3, гл. V, VI). Тем не менее народ в целом, народ как огромная семья — нравственный ориентир для Толстого и его любимых героев.

Самая же обширная форма единения в романе-эпопее — человечество, люди вне зависимости от национальности и принадлежности к той или иной общности, включая воюющие друг с другом армии. Еще во время войны 1805 г. русские и французские солдаты пытаются поговорить между собой, проявляют взаимный интерес.

В “немецкой” деревне, где юнкер Ростов остановился со своим полком, встреченный им возле коровника немец восклицает после его здравицы австрийцам, русским и императору Александру: “И да здравствует весь свет!” Николай тоже по-немецки, немного иначе, подхватывает это восклицание. “Хотя не было никакой причины к особенной радости ни для немца, вычищавшего свой коровник, ни для Ростова, ездившего со взводом за сеном, оба человека эти с счастливым восторгом и братскою любовью посмотрели друг на друга, потрясли головами в знак взаимной любви и, улыбаясь, разошлись...” (т. 1, ч. 2, гл. IV). Естественная жизнерадостность делает “братьями” незнакомых, во всех смыслах далеких друг от друга людей. В горящей Москве, когда Пьер спасает девочку, ему помогает француз с пятном на щеке, который говорит: “Что ж, надо по человечеству. Все люди” (т. 3, ч. 3, гл. XXXIII). Это толстовский перевод французских слов. В буквальном переводе эти слова (“Faut etre humain. Nous sommes tous mortels, voyez-vous”) были бы гораздо менее значимы для авторской идеи: “Надо быть гуманным. Все мы смертны, видите ли”. Арестованный Пьер и допрашивающий его жестокий маршал Даву несколько секунд “смотрели друг на друга, и этот взгляд спас Пьера. В этом взгляде, помимо всех условий войны и суда, между этими двумя людьми установились человеческие отношения. Оба они в эту минуту смутно перечувствовали бесчисленное количество вещей и поняли, что они оба дети человечества, что они братья” (т. 4, ч. 1, гл. X).

Русские солдаты охотно усаживают у своего костра вышедших к ним из леса капитана Рамбаля и его денщика Мореля, кормят их, пытаются вместе с Морелем, который “сидел на лучшем месте” (т. 4, ч. 4, гл. IX), петь песенку про Анри Четвертого. Французского мальчика-барабанщика Венсана (Vincent) полюбил не только близкий к нему по возрасту Петя Ростов; думающие о весне добродушные партизаны его имя “уже переделали: казаки — в Весеннего, а мужики и солдаты — в Висеню” (т. 4, ч. 3, гл. VII). Кутузов после боя под Красным говорит солдатам об оборванных пленных: “Пока они были сильны, мы себя не жалели, а теперь их и пожалеть можно. Тоже и они люди. Так, ребята?” (т. 4, ч. 3, гл. VI). Показательно это нарушение внешней логики: раньше себя не жалели, а теперь их пожалеть можно. Впрочем, встретившись с недоуменными взглядами солдат, Кутузов поправляется, говорит, что незваным французам досталось “поделом”, и заканчивает речь “стариковским, добродушным ругательством”, встреченным хохотом. Жалость к поверженным врагам, когда их много, в “Войне и мире” еще далека от “непротивления злу насилием” в том виде, в каком его будет проповедовать поздний Толстой, она, эта жалость, снисходительно-презрительная. Но ведь и сами бегущие из России французы “все... чувствовали, что они жалкие и гадкие люди, наделавшие много зла, за которое теперь приходилось расплачиваться” (т. 4, ч. 3, гл. XVI).

С другой стороны, Толстой вполне отрицательно относится к государственно-бюрократической верхушке России, людям света и карьеры. И если Пьеру, испытавшему тяжести плена, пережившему духовный переворот, “князь Василий, особенно гордый теперь получением нового места и звезды, представлялся... трогательным, добрым и жалким стариком” (т. 4, ч. 4, гл. XIX), то речь идет об отце, потерявшем двоих детей и радующемся по привычке успеху на службе. Это примерно такая же, как у солдат к массам французов, снисходительная жалость. Люди, неспособные к единению с себе подобными, лишены даже способности стремиться к истинному счастью, принимают за жизнь мишуру.

ЕСТЕСТВЕННОСТЬ КАК НОРМА И ЕЕ ИСКАЖЕНИЯ. Существование персонажей, осуждаемых Толстым, искусственно. Таково же их поведение, как правило подчиненное ритуалу или условному порядку. Все заранее определено и размечено в петербургском салоне Анны Павловны Шерер (казенный Петербург и более патриархальная Москва противопоставлены в “Войне и мире”), каждый посетитель, например, должен прежде всего приветствовать старую тетушку, чтобы потом ни разу не обратить на нее внимания. Это как бы пародия на семейные отношения. Особенно неестествен этот стиль жизни во время Отечественной войны, когда люди света играют в патриотизм, взимая штрафы за употребление по инерции французского языка. В данном случае весьма значимо то, что происходит это в Москве при приближении к ней неприятеля, перед Бородинским сражением, когда Жюли Друбецкая, собираясь уехать из города, “делала прощальный вечер” (т. 3, ч. 2, гл. XVII).


“Исторические” деятели, например многочисленные генералы, патетически говорят и принимают торжественные позы. Император Александр при известии о сдаче Москвы произносит французскую фразу: “Неужели предали мою древнюю столицу без битвы?” (т. 4, ч. 1, гл. III). Постоянно позирует Наполеон. Когда он дожидается делегации “бояр” на Поклонной горе, его величественная поза становится нелепой и комичной. Все это бесконечно далеко от поведения любимых героев Толстого, от поведения не только русских солдат и мужиков, но и солдат наполеоновской армии, когда их не подчиняет ложная идея. А подчинение такой идее может быть не просто нелепым, но трагически нелепым. При переходе через реку Вилию на глазах Наполеона польский полковник пускает подчиненных ему улан вплавь, чтобы они продемонстрировали свою преданность императору. “Они старались плыть вперед на ту сторону и, несмотря на то, что за полверсты была переправа, гордились тем, что они плывут и тонут в этой реке под взглядами человека, сидевшего на бревне и даже не смотревшего на то, что они делали” (т. 3, ч. 1, гл. II). Ранее, в конце Аустерлиц-кого сражения, Наполеон объезжает усеянное трупами поле и при виде раненого Болконского, рядом с которым лежит древко уже сорванного знамени, произносит: “Вот прекрасная смерть”. Для истекающего кровью князя Андрея не может быть прекрасной смерти. “Он знал, что это был Наполеон — его герой, но в эту минуту Наполеон казался ему столь маленьким, ничтожным человеком в сравнении с тем, что происходило теперь между его душой и этим высоким, бесконечным небом с бегущими по нем облаками” (т. 1, ч. 3, гл. XIX). На грани жизни и смерти Болконскому открылась естественность в чистом виде, красота и безграничность бытия как такового, которое для него символизирует словно впервые увиденное небо. Красивый, геройский поступок Болконского писатель не осуждает, только показывает бесполезность индивидуального подвига. Не осуждает он потом и 15-летнего Николеньку, который видит во сне себя и дядю Пьера “в касках — таких, которые были нарисованы в издании Плутарха... впереди огромного войска” (эпилог, ч. I, гл. XVI). Восторженность не противопоказана юности. Но тех, кто пытается представить себя кем-то вроде римских героев (например, Растопчина), тем более во время народной войны, далекой от правил и официальной военной эстетики, Толстой не раз подвергает суровой и бескомпромиссной критике. Толстовская этика универсальна и потому неисторична. Для реальных участников войны 1812 г. героическая поза, подражание древним были естественны, ничуть не исключали искренности и подлинной восторженности и, конечно, не определяли всего их поведения.

Неестественные люди в “Войне и мире” тоже не всегда сознательно конструируют свое поведение. «Фальшивая естественность, “искренняя ложь” (как сказано в “Войне и мире” о Наполеоне), ненавистна Толстому, быть может, в еще большей степени, чем сознательное притворство... Наполеон и Сперанский, Курагин и Друбецкая владеют столь хитрой “методологией” позерства, что она забавным образом обманывает их самих» [8, с. 66]. Показательна сцена соборования умирающего старого графа Безухова с панорамой лиц претендентов на его наследство (три княжны, Анна Михайловна Друбецкая, князь Василий), среди которых выделяется растерянный, ничего не понимающий и неуклюжий Пьер. Вполне закономерно, что Анна Михайловна и княжна Катишь, выдергивая друг у друга портфель с завещанием в присутствии князя Василия с “перепрыгивающими щеками” (т. 1, ч. 1, гл. XXI), уже забывают о всякой благопристойности. Так потом Элен после дуэли Пьера с Долоховым выказывает свою злобу и цинизм.

Даже разгул — оборотная сторона светских приличий — для Анатоля Курагина и Долохова в значительной мере игра, поза. “Беспокойный дурак” Анатоль так реализует свои представления о том, каким должен быть гвардейский офицер. Нежный сын и брат, бедный дворянин Долохов, чтобы лидировать среди богатых гвардейских офицеров, становится особенно лихим кутилой, картежником и бретером. Он берется устроить для Анатоля похищение Наташи Ростовой, его не останавливает история с разжалованием за буйство, когда Анатоля выручил отец, а Долохова выручить было некому. Само геройство Долохова — и во время кутежа, когда он на пари духом выпивает бутылку рома, сидя на покатом наружном подоконнике высокого дома, и на войне, когда он едет в разведку под видом француза, взяв с собой юного Петю Ростова и рискуя его жизнью так же, как своей, — геройство демонстративное, придуманное и всецело направленное на самоутверждение. Он не преминет напомнить о своих отличиях во время Аустерлицкого сражения генералу, которому не до него, поскольку неизбежно поражение русской армии. Разгульный Долохов выслуживается точно так же, как холодный карьерист Берг, хотя своим служебным успехом озабочен гораздо меньше и готов ради самоутверждения им рисковать. Свои условности существуют в армейской среде, казалось бы, вполне безыскусственной. Юный Николай Ростов, уличив вора Телянина, сам же оказался виноват в том, что, не смолчав, запятнал честь полка. В своем первом бою Николай убежал от француза, бросив в него пистолет (и получил солдатский Георгиевский крест за храбрость), потом проиграл 43 тысячи Долохову, зная, что семья разоряется, а в имении без толку накричал на управляющего. Со временем же он становится и хорошим офицером, и хорошим хозяином в имении жены. Это нормальная эволюция, закономерное созревание человека. Николай неглубок, но честен и естествен, как почти все Ростовы.

Граф Илья Андреич, Марья Дмитриевна Ахросимова одинаковы в обращении со всеми, важными и неважными лицами, чем резко отличаются от Анны Павловны Шерер. Всегда естествен, кроме как разве под суровым начальственным взглядом, маленький штабс-капитан совсем невоенного вида Тушин, впервые показанный Толстым в палатке маркитанта без сапог, неудачно оправдывающийся перед штаб-офицером: “Солдаты говорят: разумшись ловчее” (т. 1, ч. 2, гл. XV). Но естественны и Кутузов, засыпающий во время военного совета перед Аустерлицким сражением, и его ближайший помощник во время войны 1812 г. Коновницын, выделенный автором из числа других генералов. Храбрый Багратион, явившись на торжественный обед, устроенный в его честь в московском Английском клубе после кампании 1805 г., смущен и неловок до смешного. “Он шел, не зная, куда девать руки, застенчиво и неловко, по паркету приемной: ему привычнее и легче было ходить под пулями по вспаханному полю, как он шел перед Курским полком в Шенграбене” (т. 2, ч. 1, гл. III). Так что графы и генералы могут себя вести столь же естественно, как солдаты, смущаться всем искусственным и помпезным. Поведение человека зависит от самого человека, от того, каков он по своему характеру. При этом самое простое в жизни, как та же пляска Наташи в доме “дядюшки”, как вся семейная атмосфера у Ростовых, овеяно подлинной поэтичностью. «В “Войне и мире”... опоэтизирована повседневная жизнь с ее стабильным укладом» [8, с. 47], — отмечает В.Е. Хализев.

Рационалистическое вмешательство в этот уклад, попытки волевым образом его усовершенствовать оказываются бесплодными и уж во всяком случае малоэффективными, как филантропические мероприятия Пьера. Масонское воспитание, пишет С.Г. Бочаров, «наделяет Пьера идеей благоустроенного миропорядка, которого он не видел, когда запутывался “в миру”» [2, с. 71]. Известная параллель благотворительной деятельности Пьера — теоретическая разработка военных и государственных реформ князем Андреем, когда его еще ничто не отталкивает в Сперанском (а Пьер вообще называет для себя Баздеева, приобщившего его к масонству, “благодетелем”). Оба друга испытывают разочарование в своих планах и надеждах. Болконский, пораженный новой встречей с Наташей Ростовой на балу, долго не может забыть “аккуратный, невеселый смех” Сперанского. “Он вспомнил о своей законодательной работе, о том, как он озабоченно переводил на русский язык статьи римского и французского свода, и ему стало совестно за себя. Потом он живо представил себе Богучарово, свои занятия в деревне, свою поездку в Рязань, вспомнил мужиков, Дрона-старосту, и, приложив к ним права лиц, которые он распределял по параграфам, ему стало удивительно, как он мог так долго заниматься такой праздной работой” (т. 2, ч. 3, гл. XVIII). Пьер в плену “узнал не умом, а всем существом своим, жизнью, что человек сотворен для счастья, что счастье в нем самом, в удовлетворении естественных человеческих потребностей, и что все несчастье происходит не от недостатка, а от излишка...” (т. 4, ч. 3, гл. XII). После освобождения, в Орле, “один в чужом городе, без знакомых”, он радуется удовлетворению самых простых, естественных потребностей. «“Ах, как хорошо! Как славно!” — говорил он себе, когда ему подвигали чисто накрытый стол с душистым бульоном, или когда он на ночь ложился на мягкую чистую постель, или когда ему вспоминалось, что жены и французов нет больше» (т. 4, ч. 4, гл. XII). Он не смущается тем, что смерть Элен — это тоже “славно”, и свое освобождение от мучительного брака ставит в ряд с освобождением родины от завоевателей. “Планов он... не делал теперь никаких” (т. 4, ч. 4, гл. XIX), предавшись до поры до времени спонтанному, никем и ничем не управляемому течению жизни.

Норма (естественное поведение) допускает некоторые отклонения. “Свободно-открытое поведение близких Толстому героев и героинь нередко переходит границы общепринятого и установленного... В доме Ростовых молодежи трудно удерживать оживление и веселье в границах приличия; чаще других нарушает бытовой этикет Наташа” [8, с. 19]. Это беда небольшая. Однако естественным может оказаться и сиюминутный эгоизм, которого не чужды самые любимые толстовские герои. Здоровое бежит от больного, счастье от несчастья, живое от мертвого и умирающего, хотя и далеко не всегда. Наташа своим тонким чутьем догадывается о состоянии брата Николая, когда он возвращается домой после страшного карточного проигрыша, “но ей самой было так весело в ту минуту, так далека она была от горя, грусти, упреков, что она (как это часто бывает с молодыми людьми) нарочно обманула себя” (т. 2, ч. 1, гл. XV). Пленный Пьер на этапе не только сам изможден и не в силах помочь ослабевшему Каратаеву — ему “слишком страшно было за себя. Он сделал так, как будто не видал его взгляда, и поспешно отошел” (т. 4, ч. 3, гл. XIV). Естественность Наташи подвергается жестокому испытанию, когда по воле старого князя Болконского ее свадьба с князем Андреем откладывается на год и жених должен уехать за границу. “ — Це-лый год! — вдруг сказала Наташа, теперь только поняв то, что свадьба отсрочена на год. — Да отчего ж год? Отчего ж год?.. — Это ужасно! Нет, это ужасно, ужасно! — вдруг заговорила Наташа и опять зарыдала. — Я умру, дожидаясь года: это нельзя, это ужасно” (т. 2, ч. 3, гл. XXIII). Любящая Наташа не понимает никаких условий, и даже условность искусства для нее нестерпима. После деревни (с охотой, святками и т.д.) в ее “серьезном настроении” “было дико и удивительно ей” видеть оперную сцену, “она видела только крашеные картоны и странно наряженных мужчин и женщин, при ярком свете странно двигавшихся, говоривших и певших; она знала, что все это должно было представлять, но все это было так вычурно-фальшиво и ненатурально, что ей становилось то совестно за актеров, то смешно на них” (т. 2, ч. 5, гл. IX). Тут она и начинает испытывать физиологическое, т.е. физически естественное, влечение к красавцу Анатолю, представленному ей его сестрой Элен. “Они говорили о самых простых вещах, а она чувствовала, что они близки, как она никогда не была с мужчиной” (т. 2, ч. 5, гл. X). Вскоре Наташа в недоумении признается себе в том, что любит сразу двоих — и далекого жениха, и, как ей кажется, такого близкого Анатоля, затем соглашается бежать с Анатолем. Это помрачение по воле Толстого постигает именно самую любимую его героиню. Она должна жестоко раскаяться, пережить страшное для нее время (на это время приходится и еще не осознанная завязка ее будущей любви к Пьеру, который помогает разрешению ситуации и признается Наташе в своей к ней любви) и выйти из своего кризиса в дни тяжелейших испытаний для ее страны и семьи, когда она потребует освободить подводы для раненых, встретится с умирающим князем Андреем, убедится в его любви и прощении, перенесет его смерть и, наконец, поможет матери перенести огромное потрясение — гибель подростка Пети. Естественное своеволие со столь тяжкими последствиями для Наташи, князя Андрея, Пьера, да и других, — одна из тех форм естественности, которые, конечно же, не приемлются автором как апологетом “жизни общей”, человеческого единения. Князь Андрей прощает Наташу перед смертью, но после своего смертельного ранения он и к Анатолю, которому рядом с ним ампутируют ногу, больше не испытывает враждебности. А его отец, прозванный “прусским королем”, так строго воспитывавший княжну Марью, перед своей смертью трогательно, со слезами просит у нее прощения. В образах отца и сына Болконских аристократ Л.Н. Толстой преодолевал собственную строгость и чопорность: его сын Илья вспоминал, что в период “Войны и мира” он был похож не на Пьера Безухова или Константина Левина из “Анны Карениной”, а на князя Андрея и еще больше на старика Болконского.

Князь Андрей не может, пока он не отрешился от всего ““мирского”, преодолеть свою гордость и аристократизм. Пьеру, напоминающему его же слова о том, что падшую женщину надо простить, он отвечает: “...но я не говорил, что я могу простить. Я не могу”. Он неспособен идти “по следам этого господина” (т. 2, ч. 5, гл. XXI).

Денисов, знакомясь с ним, рекомендуется: “Подполковник Денисов, более известный под именем Васьки” (т. 3, ч. 2, гл. XV). Полковник Болконский ни при каких обстоятельствах не бывает Андрюшкой. Решивший служить только в рядах действующей армии (отчего “навеки потерял себя в придворном мире, не попросив остаться при особе государя”, — т. 3, ч. 1, гл. XI), любимый солдатами своего полка, он все же никогда не мог бы окунуться в пруду, где в жару купались они, и, обливаясь в сарае, вздрагивает “от самому ему непонятного отвращения и ужаса при виде этого огромного количества тел, полоскавшихся в грязном пруде” (т. 3, ч. 2, гл. V). Гибнет он оттого, что не может себе позволить на глазах стоящих под обстрелом солдат упасть на землю перед крутящейся гранатой, как сделал адъютант, — это “стыдно” (т. 3, ч. 2, гл. XXXVI). По словам Наташи, сказанным княжне Марье, “он слишком хорош, он не может, не может жить...” (т. 4, ч. 1, гл. XIV). Зато граф Петр Кириллович Безухов может в ужасе бегать и падать на Бородинском поле, после боя, голодный, выдав себя за “ополченного офицера”, подсесть к солдатскому костру и поесть “кавардачку”: солдат “подал Пьеру, облизав ее, деревянную ложку”, и он большими глотками ест незамысловатое кушанье, “которое ему казалось самым вкусным из всех кушаний, которые он когда-либо ел” (т. 3, ч. 3, гл. VIII). Потом его сиятельство вместе с пленными солдатами шлепает босиком по замерзшим лужам под конвоем. Вот он-то, по Толстому, и может жить и в конце концов жениться на любимой Наташе.

Конечно, в духовных исканиях Андрея и Пьера много общего. Но в художественной системе романа-эпопеи, поэтизирующей жизненный поток, их судьбы оказываются противоположными. Болконский наряду с лермонтовским Печориным — один из самых талантливых персонажей русской литературы и так же, как тот, несчастен. Неудачная женитьба, разочарование в светской жизни побуждают его искать “своего Тулона” в подражание Наполеону. Это приводит к еще одному разочарованию, а домой он приезжает в момент родов и смерти жены. Пробудившись со временем к новой жизни, он старается реализовать себя в служении государству и опять разочаровывается. Любовь к Наташе дает ему надежду на личное счастье, но он оказывается страшно обманут и оскорблен: ему предпочли безнравственное ничтожество, похожее на красивое животное. Его отец умирает во время войны, имение занимают французы. Он получает смертельное ранение в тылу русских войск от шальной гранаты и умирает в 34 года, зная, что, примирившись с Наташей, никогда не будет с ней вместе.

Пьер, незаконнорожденный сын графа Безухова, неловкий, некрасивый, гораздо менее одаренный, чем князь Андрей, унаследовал титул и все громадное состояние отца. За дебош, по сути, наказан не был. Женился еще более неудачно, чем старший друг, но с женой благополучно расстался после дуэли с бретером, которого, впервые держа пистолет в руках, случайно подстрелил и который промахнулся в ответ, целя в не прикрывшегося пистолетом толстого противника. Тоже испытал ряд разочарований, поначалу безответно, еще будучи женат, полюбил “падшую” Наташу. Во время Бородинского сражения был в самом пекле и уцелел. Не погиб и в Москве, захваченной французами, хотя ввязался с ними, вооруженными, в драку. Мог быть расстрелян, как другие, но из-за случайного взгляда его пожалел жестокий маршал. Не погиб и на этапе, подобно, казалось бы, ко всему приспособленному солдату-крестьянину Каратаеву. После плена заболел. “Несмотря на то, что доктора лечили его, пускали кровь и давали пить лекарства, он все-таки выздоровел” (т. 4, ч. 4, гл. XII). Внезапная смерть Элен и гибель Андрея Болконского сделали возможным брак Пьера с Наташей, которая, много пережив, распознала в нем родную душу и полюбила его несмотря на то, что боль ее утрат была еще свежей. В конечном счете сама жизнь устроила для них все к лучшему, как ни труден был пройденный ими путь.

ИЗОБРАЖЕНИЕ ВОЙНЫ. Для Толстого война — “противное человеческому разуму и всей человеческой природе событие” (т. 3, ч. 1, гл. I). Современники оспаривали это мнение писателя, ссылаясь на то, что человечество в своей истории гораздо более воевало, чем пребывало в мире. Но слова Толстого означают, что человечество, по сути, еще недостаточно человечно, если незнакомые люди, часто добродушные, не имеющие ничего один против другого, некой иррациональной силой принуждаются друг друга убивать. В толстовских описаниях сражений, как правило, на поле боя господствует неразбериха, люди не отдают себе отчета в своих действиях, а распоряжения командующих не исполняются, поскольку доставляются на место тогда, когда обстановка там уже изменилась. Писатель, особенно настойчиво — в двух последних томах романа-эпопеи, отрицает военное искусство, издевается над военными терминами типа “отрезать армию” и даже отвергает привычные обозначения военных действий и аксессуаров: не “воевать”, а “убивать людей”, не знамена, а палки с кусками материи и т.д. (в первом томе, где речь шла еще не об Отечественной войне, в этих случаях использовалась обычная, нейтральная лексика). Офицер, командир полка Андрей Болконский перед Бородинским сражением уже совсем в духе позднего Толстого гневно говорит Пьеру: “Война не любезность, а самое гадкое дело в жизни... Цель войны — убийство, орудия войны — шпионство, измена и поощрение ее, разорение жителей, ограбление их или воровство для продовольствия армии; обман и ложь, называемые военными хитростями; нравы военного сословия — отсутствие свободы, то есть дисциплина, праздность, невежество, жестокость, разврат, пьянство. И несмотря на то — это высшее сословие, почитаемое всеми. Все цари, кроме китайского, носят военный мундир, и тому, кто больше убил народу, дают большую награду... Сойдутся, как завтра, на убийство друг друга, перебьют, перекалечат десятки тысяч людей, а потом будут служить благодарственные молебны за то, что побили много людей (которых число еще прибавляют), и провозглашают победу, полагая, что чем больше побито людей, тем больше заслуга” (т. 3, ч. 2, гл. XXV).

Карьеру на войне делают и те, кто непосредственно к убийству непричастен. Такие, как Берг, получают чины и награды благодаря умению “подать” свои мнимые подвиги. Среди офицеров и генералов 1-й армии и придворных, находящихся при ней, в начале войны 1812 г. князь Андрей различает девять различных партий и направлений. Из них “самая большая группа людей, которая по своему огромному количеству относилась к другим, как 99 к 1-му, состояла из людей... желающих только одного, и самого существенного: наибольших для себя выгод и удовольствий” (т. 3, ч. 1, гл. IX). Толстой критически относится к большинству прославленных генералов, и даже известных из истории офицеров меньшего ранга он лишает их признанных заслуг. Так, наиболее успешные действия во время Шенграбенского сражения (1805) приписаны вымышленным персонажам, скромным офицерам Тушину и Тимохину. Первого из них, ничем не награжденного, спасенного от начальственного распекания Андреем Болконским, мы видим потом без руки в вонючем госпитале, второй, измаильский товарищ Кутузова (Измаил был взят в 1790 г.), в 1812 г. лишь “за убылью офицеров” (т. 3, ч. 2, гл. XXIV) получил батальон. С планом партизанской войны к Кутузову приходит не Денис Давыдов, а Василий Денисов, который только отчасти напоминает свой прототип.

Положительные герои Толстого не могут привыкнуть к профессиональному убийству. В деле под Островной Николай Ростов, уже опытный командир эскадрона, а не необстрелянный юнкер, каким он был под Шенграбеном, во время своей успешной атаки даже не убивает, а только ранит и берет в плен француза и после этого в смятении недоумевает, почему же он представлен к Георгиевскому кресту. В “Войне и мире” вообще, в противоположность древним эпопеям, автор избегает показывать непосредственное убийство человека человеком. Здесь сказался личный опыт Толстого-офицера, который был в осажденном Севастополе артиллеристом, а не пехотинцем или кавалеристом и не видел вблизи своих жертв (в подробных описаниях Шенграбенского, Аустерлицкого, Бородинского сражений артиллерии уделяется особое внимание), но главное — ему явно претило показывать людей убивающими. В огромном произведении с многими военными сценами, заглавие которого начинается словом “Война”, есть только два более или менее детальных описания убийств лицом к лицу. Это убийство толпой Верещагина на московской улице по воле Растопчина и расстрел, тоже в Москве, пяти человек французами, которые испуганы и исполняют приговор, не желая этого. В обоих случаях гибнут невоенные люди и отнюдь не на полях сражений. Войну же как таковую Толстой сумел показать во всей бесчеловечности, не изобразив ни одного из персонажей убивающим себе подобного: ни Андрея Болконского (который все равно истинный герой), ни Николая Ростова, ни Тимохина, ни лихого гусара Денисова, ни даже жестокого Долохова. Об убийстве француза Тихоном Щербатым говорят, но непосредственно и оно не представлено, мы не видим, как именно это было.

Избегает Толстой и детального показа изувеченных трупов, потоков крови, страшных ран и т.п. Изобразительность в этом отношении уступает место выразительности, неестественность, бесчеловечность войны утверждается с помощью впечатления, которое она может произвести. О конце Бородинского сражения, например, сказано: «Собрались тучки, и стал накрапывать дождик на убитых, на раненых, на испуганных, и на изнуренных, и на сомневающихся людей. Как будто он говорил: “Довольно, довольно, люди. Перестаньте... Опомнитесь. Что вы делаете?”» (т. 3, ч. 2, гл. XXXIX).

КОНЦЕПЦИЯ ИСТОРИИ. Произведение Толстого полемично по отношению к официальной историографии, прославлявшей подвиги героев и игнорировавшей решающую роль народа в таких событиях, как Отечественная война 1812 г. Ее престарелые участники и современники находили дорогую для них эпоху неверно изображенной, лишенной ореола величественности. Но Толстой понял события более чем полувековой давности лучше тех, кто забыл свои тогдашние непосредственные впечатления и поверил в мифы, выдававшиеся за историческую реальность. Писатель знал: человек склонен рассказывать другим то, что они хотят и ожидают от него услышать. Так, “правдивый молодой человек" Николай Ростов, рассказывая Борису Друбецкому и Бергу про свое первое (весьма неудачное) участие в бою, начал "с намерением рассказать все, как оно точно было, но незаметно, невольно и неизбежно для себя перешел в неправду. Ежели бы он рассказал правду этим слушателям, которые, как и он сам, слышали уже множество раз рассказы об атаках... и ожидали точно такого же рассказа, — или бы они не поверили ему, или, что еще хуже, подумали бы, что Ростов сам был виноват в том, что с ним не случилось того, что случается обыкновенно с рассказчиками кавалерийских атак... Они ждали рассказа о том, как горел он весь в огне, сам себя не помня, как бурею налетал на каре; как врубался в него, рубил направо и налево; как сабля отведала мяса и как он падал в изнеможении, и тому подобное. И он рассказал им все это” (т. 1, ч. 3, гл. VII), В статье «Несколько слов по поводу книги “Война и мир”» Толстой вспоминал, как ему после потери Севастополя поручили свести в одно донесение двадцать донесений офицеров, которые “по приказанию начальства писали то, чего не могли знать”. Из таких донесений, “наконец, составляется общее донесение, и по этому донесению составляется общее мнение армии”. Потом уже участники событий рассказывали не по своим впечатлениям, а по реляции, веря, что все именно так и было. На основании подобных источников и пишется история.

Толстой противопоставил “наивной, необходимой военной лжи” художническое проникновение в глубь вещей. Так, оставление Москвы французам в 1812 г. было спасением России, однако участники исторического события были далеки от сознания этого, захваченные своей текущей походной жизнью: “...в армии, которая отступала за Москву, почти не говорили и не думали о Москве, и, глядя на ее пожарище, никто не клялся отомстить французам, а думали о следующей трети жалованья, о следующей стоянке, о Матрешке-маркитантше и тому подобное...” (т. 4, ч. 1, гл. IV). Психологическая интуиция Толстого позволила ему совершить подлинные художественно-исторические открытия,

В исторических лицах его интересовал главным образом их человеческий, нравственный облик. Портреты этих людей не претендуют на полноту и часто очень условны, далеки от того, что о них известно по разным источникам. Наполеон "Войны и мира", безусловно, — именно толстовский Наполеон, художественный образ. Но поведение и моральную сторону личности французского императора писатель воспроизвел точно. Наполеон обладал незаурядными способностями, и Толстой их не отрицает, даже говоря о них иронически. Однако намерения завоевателя противоречат нормальному ходу жизни — и он обречен. Толстого “интересовало не то, каким Наполеон был, и даже не то, каким он казался современникам, но лишь то, каким он оказался в конце концов, в итоге всех его войн и походов” [6, с. 63].

В историко-философских отступлениях Толстой говорит о предопределении и о диагонали параллелограмма — равнодействующей разнонаправленных сил, действий множества людей, каждый из которых поступал по своей воле. Это довольно механистическая концепция. Вместе с тем “в ситуации 1812 года художник Толстой показывает не равнодействующую, не диагональ, а общее направление разных отдельных человеческих сил” [2, с. 43]. Это общее направление своим чутьем угадал Кутузов, ставший выразителем совокупных устремлений и сыгравший в народной войне огромную роль даже при внешнем бездействии. Он и сам осознает эту роль, говоря о французах: “...будут у меня лошадиное мясо есть!” — “у меня”, а не по предопределению. Отрицание Толстым военного искусства — характерная для него полемическая крайность, но выдвижение им на первый план морального фактора (а не количества и расположения войск, планов командующих и т.д.) во многом справедливо. В романе-эпопее с изображением войны 1812 г. сопоставимо лишь изображение кампании 1805 г., протекавшей на чужой территории во имя неизвестных солдатам целей. В обоих случаях армии возглавляли Наполеон и Кутузов, при Аустерлице у русских и австрийцев был численный перевес. Но результаты двух войн оказались противоположными. Война 1812 г. должна была завершиться победой, так как она была Отечественной, народной войной.

ПСИХОЛОГИЗМ. Еще один упрек, адресовавшийся Толстому, — упрек в модернизации психологии персонажей, в приписывании людям начала XIX в. мыслей, чувств и переживаний, свойственных духовно более развитым современникам писателя. Любимые герои Толстого действительно изображаются психологически углубленно. Хотя Николай Ростов далеко не интеллектуал, сентиментальная песенка, которую он поет (т. 1, ч. 1, гл. XVII), кажется слишком примитивной для него. Но она признак исторического времени. В духе этого времени и письмо Николая к Соне (т. 3, ч. 1, гл. XII), рассуждения Долохова о женщинах (т. 2, ч. 1, гл. X), масонский дневник Пьера (т. 2, ч. 3, гл. VIII, X). Когда же будто бы непосредственно воспроизводится внутренний мир персонажей, не следует воспринимать это буквально. Умному и тонкому Болконскому понятно: мысль, чувство и их выражение не совпадают. “Видно было, что никогда Сперанскому не могла прийти в голову та обыкновенная для князя Андрея мысль, что нельзя все-таки выразить всего того, что думаешь...” (т. 2, ч. 3, гл. VI).

Внутренняя речь, тем более неосознанные ощущения и переживания не поддаются буквальному логическому оформлению. И все же условно Толстой это делает, как бы переводит язык переживаний на язык понятий. Внутренние монологи и кавычках — именно такой перевод, иногда внешне противоречащий логике. Княжна Марья вдруг понимает, что скоро в Богучарово придут французы и что оставаться ей нельзя: “Чтобы князь Андрей знал, что она во власти французов! Чтоб она, дочь князя Николая Андреича Болконского, просила господина генерала Рамо оказать ей покровительство и пользовалась его благодеяниями!” (т. 3, ч. 2, гл. X). Внешне — прямая речь, но не думает же княжна Марья о себе в третьем лице. Подобная “внутренняя речь”, понятая буквально, не была свойственна не только людям начала XIX в., но и никому впоследствии. Никакой человек никогда не мог успеть подумать о своей любви к жизни, траве, земле, воздуху, как князь Андрей в двух шагах от гранаты, которая вот-вот взорвется. Так передано обострившееся на грани жизни и смерти восприятие всего, что улавливает глаз.

Толстой пересказывает в своей авторской речи бред князя Андрея, описывает “мир” смертельно раненного: “И пити-пити-пити и ти-ти, и пити-пити — бум, ударилась муха... И внимание его вдруг перенеслось в другой мир действительности и бреда, в котором что-то происходило особенное. Все так же в этом мире все воздвигалось, не разрушаясь, здание, все так же тянулось что-то, так же с красным кругом горела свечка, та же рубашка-сфинкс лежала у двери; но, кроме всего этого, что-то скрипнуло, пахнуло свежим ветром, и новый белый сфинкс, стоячий, явился пред дверью. И в голове этого сфинкса было бледное лицо и блестящие глаза той самой Наташи, о которой он сейчас думал” (т. 3, ч. 3, гл. XXXII). Цепочка видений и ассоциаций замыкается на реальности, это действительно в дверь вошла Наташа, а князь Андрей и не подозревал, что она близко, совсем рядом. Пересказываются и философские размышления умирающего (оформленные подчас демонстративно логично), и его предсмертный символический сон. Даже неуправляемая психика предстает в конкретных, ясных образах. “Творчество Толстого — высшая точка аналитического, объясняющего психологизма XIX века”, подчеркивает Л.Я. Гинзбург.

Толстовский психологизм распространяется только па близких, дорогих автору героев. Изнутри показан даже, казалось бы, абсолютно цельный Кутузов, которому истина известна заранее, но отнюдь не Наполеон, не Курагины. Долохов может раскрыть свои переживания в словах, раненный на дуэли, но такой мир звуков и видений, который открыт внутреннему взору и слуху Пети Ростова в его последнюю ночь на партизанском биваке, недоступен по воле Толстого персонажам, занятым преимущественно самоутверждением.

КОМПОЗИЦИЯ РОМАНА-ЭПОПЕИ И СВОЕОБРАЗИЕ СТИЛЯ. Основное действие “Войны и мира” (до эпилога) охватывает семь с половиной лет. По четырем томам романа-эпопеи этот материал распределен неравномерно. В первом и третьем-четвертом томах охвачено по полгода, композиционно соотнесены две войны, 1805 и 1812 гг. Второй том наиболее “романный”. Война с французами 1806—1807 гг. освещена уже не столь подробно, несмотря на то что по политическим последствиям (Тильзитский мир) она была важнее, чем кампания 1805 г.: политика как таковая менее интересна Толстому (хотя встречу двух императоров в Тильзите он показывает), чем нравственный смысл той или иной войны с Наполеоном. Еще короче говорится о долгой Русско-турецкой войне, быструю и бескровную победу в которой принес Кутузов, совсем вскользь — о войне со Швецией (“Финляндской”), ставшей очередной ступенькой в карьере Берга. Война с Ираном, тянувшаяся в те годы (1804—1813), даже не упомянута. В первом томе явно соотнесены несопоставимые по масштабам Шенграбенское и Аустерлицкое сражения. Отряд Багратиона прикрывал отступление армии Кутузова, солдаты спасали своих братьев, и отряд не был разбит; при Аустерлице же не за что погибать, и это приносит армии страшное поражение. Во втором томе описывается на протяжении нескольких лет преимущественно мирная жизнь ряда персонажей, имеющая свои сложности.

В последних томах люди типа Курагиных один за другим исчезают из романа, в эпилоге не сказано ни слова о князе Василии и его сыне Ипполите, Анне Павловне Шерер, Друбецких, Берге и его жене Вере (хотя она в прошлом Ростова), даже о Долохове. Петербургская светская жизнь и в момент Бородинского сражения течет по-прежнему, но автору теперь не до того, чтобы подробно описывать тех, кто живет такой жизнью. Ненужными оказываются Несвицкий, Жерков, Телянин. О смерти Элен в четвертом томе говорится кратко и суммарно, в отличие от ее характеристик в первых томах. Наполеон после сцены на Поклонной горе только упоминается, в “наглядных” сценах, как полноценный литературный персонаж он больше не фигурирует. Отчасти то же происходит с персонажами, не вызывавшими авторского неприятия. Например, Багратион, один из самых значительных героев войны 1812 г., как персонаж в третьем томе практически не представлен, о нем лишь рассказывается, и то не слишком подробно, теперь он, видимо, кажется Толстому в основном фигурой официальной истории. В третьем и четвергом томах больше непосредственного изображения простого народа и собственно исторических эпизодов, усилены критицизм, аналитизм, а вместе с тем и патетика.

Реально существовавшие лица и вымышленные персонажи рисуются одинаковыми средствами. Они действуют в одних и тех же сценах и даже вместе упоминаются в толстовских рассуждениях. Точкой зрения вымышленного персонажа писатель охотно пользуется в изображении исторических событий. Шенграбенское сражение увидено глазами Болконского, Ростова и самого автора, Бородинское — глазами того же Болконского, но в основном Пьера (невоенного, непривычного человека) и опять-таки автора, причем позиции автора и героя здесь словно уравнены; Тильзитская встреча императоров дана с точек зрения Ростова и Бориса Друбецкого при наличии авторского комментария; Наполеона видят и князь Андрей на Аустерлицком поле, и казак Лаврушка после вторжения французов в Россию и г.д.

“Сопряжению” в единое целое разных тематических пластов и точек зрения персонажей соответствует и “сопряжение” разных форм повествования (в широком смысле слова) — пластически представимых картин, обзорных сообщений о событиях, философских и публицистических рассуждений. Последние — принадлежность только второй половины романа-эпопеи. Иногда они присутствуют в сюжетных главах. Переходы от картин к рассуждениям не влекут за собой заметных изменений в авторской речи. В одной толстовской фразе могут совмещаться как вполне родственные слова высокого и сниженного, образно-экспрессивного и логико-понятийного рядов, например в конце второго тома: “...Пьер радостно, мокрыми от слез глазами, смотрел на эту светлую звезду, которая как будто, с невыразимой быстротой пролетев неизмеримые пространства по параболической линии, вдруг, как вонзившаяся стрела в землю, влепилась тут в одно избранное ею место на черном небе и остановилась, энергично подняв кверху хвост...” Жизненный поток сложен, противоречив, и настолько же сложна и порой закономерно противоречива композиция “Войны и мира” на всех уровнях: от расположения глав и частей, сюжетных эпизодов до построения одной фразы. Установка на “сопряжение” порождает типично толстовскую развернутую и громоздкую фразу, подчас с одними и теми же синтаксическими конструкциями, как бы стремящуюся охватить все оттенки данного предмета, в том числе противоречащие один другому — отсюда оксюморонные эпитеты: ни шенграбенском поле из любопытства оказывается "статский чиновник, аудитор" “с сияющею, наивною и вместе хитрою улыбкой...” (т. 1, ч. 2, гл. XVII), как кажется Пьеру, комета у него над головой “вполне отвечала тому, что было в его... размягченной и ободренной душе” (т. 2, ч. 5, гл. XXII), и т.д. Разветвленную фразу, например, о Кутузове, исчерпанности его исторической роли после изгнания французов из России может оттенять короткая, лапидарная: “И он умер” (т. 4, ч. 4, гл. XI).

Историческое своеобразие речи персонажей обеспечивается наименованиями реалий времени и обильным использованием французского языка, притом использованием разноплановым: нередко французские фразы приводятся как непосредственно изображенные, иногда (с оговоркой о том, что разговор идет по-французски, или без нее, если говорят французы) их сразу заменяет русский эквивалент, а иногда фраза более или менее условно сочетает русскую и французскую части. Авторский перевод порой бывает неадекватным, по-русски французской фразе придается какой-нибудь новый оттенок. Тщательно отграничивается простонародная речь от речи дворян, но главные герои говорят в общем одним и тем же языком, который малоотличим от авторской речи. Для индивидуализации персонажей вполне хватает других средств.

Печать Просмотров: 64440
Версия для компьютеров