Биография и творческий путь Цветаевой М.И.

В истории русской поэзии XX в. Марина Цветаева занимает высокое и своеобразное место. Ее поэтическая личность сформировалась в уникальной, насыщенной новаторскими художественными исканиями атмосфере Серебряного века. Вместе со своими современниками — Ахматовой, Мандельштамом, Пастернаком, Маяковским — Цветаева заметно раздвинула и границы, и сами возможности поэтической речи. Миру и человеку она предъявляла максималистские нравственные требования, и потому интонация ее стихов императивна, категорична и повелительна. По ее выражению, в «этом мире мер» она никогда не знала «меры». Внешне, по стиху, по слову Цветаева кажется ни на кого не похожей, но на самом деле ее поэзия органично продолжила романтическую литературную традицию, которая, если иметь в виду масштаб, на ней и замкнулась: по сути, Цветаева оказалась в нашей литературе последним великим трагическим романтиком.

Детские годы. Родилась Марина Ивановна Цветаева в Москве 26 сентября 1892 г. с субботы на воскресенье, в полночь, на Иоанна Богослова, в самом сердце города, в небольшом, по Трехпрудному переулку, уютном доме, напоминавшем городскую усадьбу фамусовских времен. Она всегда придавала смысловое и едва ли не пророческое значение таким биографическим деталям, где чувствуется порубежность, граница, надлом: «с субботы на воскресенье», «полночь», «на Иоанна Богослова...». В пору ее рождения, на излете осени и в преддверии зимы, жарко плодоносит рябина — упомянутая в разных стихах, она станет как бы символом цветаевской судьбы, горькой, надломленной, обреченно пылающей высоким багряным костром:
Жаркою кистью Рябина зажглась. Падали листья.

Жаркою кистью
Рябина зажглась.
Падали листья.
Я родилась.

Спорили сотни
Колоколов.
День был субботний:
Иоанн Богослов.

Мне и доныне
Хочется грызть
Жаркой рябины
Горькую кисть.
(«Красною кистью...»)

Рябину можно по праву внести в поэтическую геральдику Цветаевой.

Отец Цветаевой был выходцем из бедного сельского священства; благодаря незаурядному таланту и «двужильному» (по выражению дочери) трудолюбию он стал профессором-искусствоведом, выдающимся знатоком античности. Неслучайно у Цветаевой много мифологических образов и реминисценций — она, возможно, была последним в России поэтом, для которого античная мифология оказалась необходимой и привычной духовной атмосферой. Впоследствии она написала пьесы «Федра», «Тезей», а дочь свою назвала Ариадной. На фасаде теперешнего Музея изобразительных искусств имени А. С. Пушкина в Москве можно видеть мемориальную доску с именем Ивана Владимировича Цветаева — он был основателем этого знаменитого просветительного учреждения. Мать, Мария Александровна Мейн, происходившая из обрусевшей польско-немецкой семьи, была одаренной пианисткой, реализовавшей, правда, свой талант лишь в домашнем кругу; ее игрой восхищался Антон Рубинштейн. Музыкальное начало оказалось исключительно сильным в цветаевском творчестве. Марина Цветаева воспринимала мир прежде всего на слух, стремясь найти для уловленного ею звука по возможности тождественную словесно-смысловую форму. К такому же типу поэтов принадлежал, как известно, и Блок, умевший извлекать из звукового хаоса музыку и гармонию. В отличие от Блока, преодолевавшего «хаос» волевым усилием, Цветаева оказалась, скорее, эоловой арфой: воздух эпохи касался ее струн как бы помимо видимой воли «исполнителя». Музыкальность Цветаевой ни в коей мере не означает, как можно было бы подумать, мелодичности или напевности, это — музыка XX b.: резкая, порывистая, дисгармоничная. Стихотворную строку она, повинуясь музыкальным ударам и толчкам, порою рвет на отдельные слова и даже слоги, и здесь она чуть не вступает на «лесенку» Маяковского, к которому, кстати, всегда, особенно в более поздние годы, ощущала близость. И. Бродский, имея в виду цветаевскую музыкальность, говорил в одной из своих статей о «фортепианном» характере ее произведений. Сама же она предпочитала вспоминать — в той же связи — виолончель, так как ценила в этом инструменте внутренний тембр и теплоту человеческого голоса. Однако в крупных своих вещах, например в «фольклорных» поэмах («Царь-Девица» и др.), приближалась по полифонизму и звуковому шквалу к органу.

Отчасти по этой причине, т. е. из-за своеобразной (атональной) музыкальности, стихи Цветаевой бывают нелегки для восприятия, они требуют не только душевного, эмоционального, интеллектуального (как и у родственного ей Б. Пастернака), но и физического напряжения. Недаром Цветаева мечтала об особом для себя идеальном читателе — исполнителе и виртуозе.

Первые публикации. Поэтическое своеобразие Цветаевой сложилось хотя и быстро, но не сразу. Однако все же и в первых ее книжках («Вечерний альбом», 1910, и «Волшебный фонарь», 1912), составленных из почти полудетских стихов, привлекает полнейшая, непринужденная, ничем не «зажатая» искренность. Уже в них, что первым отметил прочитавший «Вечерний альбом» Максимилиан Волошин, она была полностью самой собою. Быть самой собою, ни у кого ничего не заимствовать, не подражать — такою Цветаева вышла из детства и такою осталась навсегда. О «Вечернем альбоме» одобрительно отозвался и Николай Гумилев.

После «Вечернего альбома» и «Волшебного фонаря» Цветаева создала много стихов и едва ли не полностью сформировалась как художник. За два-три года после первых наивных книг она прошла большой и плодотворный путь. Она отбросила искусы книжного, полутеатрального романтизма, перепробовала различные маски, разные голоса и темы, успела побывать в образах цыганки, грешницы, куртизанки и даже участницы разбойничьей вольницы — все эти примерки разных ролей и ярких судеб оставили в ее творчестве целую россыпь прекрасных по своей темпераментности и словесной яркости стихов. Была задумана и даже составлена книга «Юношеские стихи», но по разным причинам она не вышла.

Таким образом, Цветаеву все эти годы, когда она создавала подлинные шедевры, фактически никто не знал — кроме внимательных друзей-поэтов. Первые сборники остались пылиться на складах и в магазинах. Ho вера в призвание оказалась непоколебимой:

Моим стихам, написанным так рано,
Что и не знала я, что я — поэт...

Разбросанным в пыли по магазинам
(Где их никто не брал и не берет!),

Моим стихам, как драгоценным винам,
Настанет свой черед.

(«Моим стихам, написанным так рано...»)

Теперь этим пророческим стихотворением обычно открываются все цветаевские сборники. А было оно написано в 1913 г.— в Коктебеле (Крым) у Максимилиана Волошина. В те же молодые годы появились из-под ее пера: «Как правая и левая рука...», «Идешь, на меня похожий...», «Какой-нибудь предок мой был — скрипач...», «Откуда такая нежность?..» и многие другие, без которых сейчас уже невозможно себе представить русскую поэзию. А между тем Цветаева оставалась поэтом, почти никому не ведомым, тем более широкому читателю — ни до революции, ни в революцию, ни после, когда оказалась в эмиграции; на родине ее стали публиковать почти через двадцать лет после смерти. Воспитанная на античности, она называла трагедию безвестности, преследовавшую ее всю жизнь, «роком» и — внешне — не сопротивлялась, но внутренне всегда оставалась убежденной, что «черед» ее стихам придет, и потому писать не переставала. Все, знавшие близко Цветаеву, вспоминали, что каждое утро она шла — в любых условиях, в болезни, в отчаянии, в нищете — к письменному столу, подобно тому как рабочий идет к своему станку. Вот откуда ее стихи:

Так будь же благословен —
Лбом, локтем, узлом колен
Испытанный, — как пила
В грудь въевшийся — край стола!

( «Стол» )

Назначение поэта. Какой странный, но точный для нее образ — стол и человек, уже неотрывные друг от друга; вместо Аполлона и Музы — почти кентавр!

Для нее искусство было ремеслом — святым, единственным, но ремеслом и, следовательно, трудом:

Благословляю ежедневный труд...

Здесь она не была одинока — так же относилась к своему труду Анна Ахматова, написавшая цикл «Тайны ремесла».

Цветаева редко бывала автором стихов на политическую тему, их можно пересчитать по пальцам одной руки. Дело в том, что ее поэзия была как бы отверстым слухом, и потому Цветаева писала, по ее же словам, словно под нечленораздельную диктовку мирового ветра, полагаясь прежде всего на интуицию, а не на лозунг того или иного политического дня. Тем более симптоматично и характерно, что в годы Первой мировой войны, по мере приближения революционных событий, она все чаще впускает в свои стихи именно ветровую стихию — ту, к которой уже прислушивался Блок, назвав ее «музыкой Революции». Цветаева буквально захлебнулась тем же ветром, но услышала в нем, в отличие от Блока или Маяковского, прежде всего музыку Вольницы:

Кабы нас с тобой — да судьба свела —
Ох, веселые пошли бы по земле дела!
He один бы нам поклонился град,
Ох, мой родный, мой природный, мой
безродный брат!

(«Кабы, нас с тобой — да судьба свела...»)

В эти же ветровые, озаренные заревами предреволюционные годы она даже объединяет в одном стихе-образе Поэзию и Меч:

Ноши не будет у этих плеч,
Кроме божественной ноши — Мира!
Нежную руку кладу на меч:
На лебединую шею Лиры.

(«Доблесть и девственность!
Сей союз...»)

Тема России. Поэтический сборник «Версты». Россия, родина властно вошла в ее душу широким полем и высоким небом.

В стихах 1916—1917 гг. много гулких пространств, бесконечных дорог, быстро бегущих туч, криков полночных птиц, багровых закатов, предвещающих бурю, и лиловых беспокойных зорь. Самый стих у нее постоянно кружится, плещет, сверкает, переливается и тревожно-празднично звенит туго натянутой струной:

Кто создан из камня, кто создан из глины, —
А я серебрюсь и сверкаю!
Мне дело — измена, мне имя — Марина,
Я — бренная пена морская.
...Дробясь о гранитные ваши колена,
Я с каждой волной воскресаю!
Да здравствует пена — веселая пена —
Высокая пена морская!

(«Кто создан из камня, кто создан
из глины...»)

Многие стихи, которые написаны в 1916—1920 гг., вошли в книгу «Версты». Это самая знаменитая книга Цветаевой. Ее талант, который она однажды сама сравнила с пляшущим огнем, сказался здесь с полной силой. Книгу «Версты» (первоначальное название «Матерь-Верста») Цветаева стала собирать в 1921 г. —как только мелькнула возможность для издания. А все эти годы — от дебютных книг «Вечерний альбом» и «Волшебный фонарь» до появления «Верст» (в 1922 г.) — были временем безвестности. А между тем талант ее развивался с необыкновенной, неостанавливающейся и упругой энергией, он двигался центробежными толчками: ее поэтическая личность все время раздвигала свои пределы, отыскивая точки соприкосновения, взаимопонимания, любви и доверия в широких пространствах мира. Цветаевской поэзии совершенно чужда камерность — она всегда широко распахнута навстречу так же широко распахнутому миру.

Отношение к Первой мировой войне. А мир воевал, шла война — мировая, потом гражданская. Жалость и печаль переполняли ее слово:

Бессонница меня толкнула в путь.
— О, как же ты прекрасен, тусклый Кремль мой! —
Сегодня ночью я целую в грудь —
Всю круглую воюющую землю!..

(«Сегодня ночью я одна в ночи...»)

Бедствия народа — вот что прежде всего пронзило ее душу:

Чем прогневили тебя эти серые хаты, —
Господи! — и для чего стольким простреливать грудь?
Поезд прошел, и завыли, завыли солдаты,
И запылил, запылил отступающий путь...

(«Белое солнце и низкие, низкие тучи...»)

Фольклорные истоки творчества. Вместе с народным горем в ее стих вошло и народное слово. Обделенная сказкой в детстве, не имевшая традиционной и чуть ли даже не обязательной для русского поэта няни (вместо нее — бонны и гувернантки), Цветаева жадно наверстывала упущенное. Сказка, былина, причеть, целые россыпи заклятий и наговоров, огромный, густонаселенный пантеон славянских языческих божеств — весь этот многоцветный поток хлынул в ее сознание, в память, в поэтическую речь. Она зачитывается былинами и сказками. Ее поражал язык, переливчатый, многострунный, полный неизъяснимой прелести. Крестьянские корни ее натуры, шедшие из отцовской владимирско-талицкой земли, проросшие в московскую, словно зашевелились там — в глубине, в прапамяти, в поэтическом досознании. То, что Цветаева вычитывала, она как бы вспоминала. Русскому фольклору не понадобилось трудно и долго обживаться в ее душе: он просто в ней очнулся. В стихах, составивших «Версты», есть несколько произведений, где фольклорная «чара» (любимое цветаевское слово) уже хорошо чувствуется:

Заклинаю тебя от злата,
От полночной вдовы крылатой,
От болотного злого дыма,
От старухи, бредущей мимо,
Змеи под кустом,
Воды под мостом,

Дороги крестом,
От бабы — постом.
От шали бухарской,
От грамоты царской,
От черного дела,
От лошади белой!
(«Заклинаю тебя от злата...»)

Из стихов «Верст» (и из тех, что не вошли в книгу) видно, какое огромное интонационное разнообразие русской, немыслимо гибкой и полифоничной языковой культуры навсегда вошло в ее слух. Этим богатством она обязана прежде всего Москве, так как деревни совершенно не знала. Дом Цветаевых был окружен морем московского люда, и волны ладного московского говора, перемешанного с диалектными речениями приезжих мужиков, странников, богомольцев, юродивых, мастеровых, бились и бились в стены и уши отзывчивого жилища. Московским говором восхищался Пушкин. Цветаева, выйдя за порог отцовского дома, от бонны-немки и француженки-гувернантки, с головою окунулась в эту родную языковую купель. Она была крещена русской речью.

Годы революции и Гражданской войны (1917—1920) были в жизни Цветаевой трудными и драматичными. Умерла маленькая дочь, из-за голода отданная в приют. Co старшей дочерью Ариадной (Алей) они испытывали не только жесточайшую нужду, холод и голод, но и трагедию одиночества. Муж Цветаевой Сергей Эфрон находился в рядах белой Добровольческой армии, и от него третий год не было вестей. Положение Цветаевой, жены белого офицера, оказалось в красной Москве двусмысленным и тревожным, а ее характер, резкий и прямой («есть в стане моем офицерская прямость...»), делал такое положение еще и опасным. Стихи из цикла «Лебединый стан», посвященного именно Белой армии, она демонстративно читала на публичных вечерах:

He лебедей это в небе стая:
Белогвардейская рать святая
Белым видением тает, тает...

(«Белая гвардия, путь твой высок...»)


Ее лирика тех лет пронизана исступленным ожиданием вести от Сергея Эфрона. «Я вся закутана в печаль, — писала она. — Я живу печалью...» Стихов, посвященных разлуке (они составили впоследствии книгу «Разлука»), было написано немало. Ho их никто не знал, она писала в пространство, словно бросала весть в бушующее море во время кораблекрушения:

Я эту книгу, как бутылку в волны,
Кидаю в вихрь войн...

(«Я эту книгу поручаю ветру...» )

И все же Цветаева, как свидетельствуют ее дневники и стихи, вглядывалась в окружавшую новь без враждебности и раздражения, более того — доброжелательно и с жадным художническим вниманием (стихотворение «Большевик»). Она знакомится с революционно настроенной молодежью из вахтанговской театральной студии, заражается ее энтузиазмом и пишет несколько романтических пьес, изящных и пылких, которые, увы, так и не были поставлены в те годы, но сейчас некоторые из них («Приключение», «Метель», композиция «Три возраста Казановы», «Фортуна») изредка появляются на подмостках театров. Все свои тогдашние пьесы, легкие, романтичные, условные, грациозные и поэтичные, она объединила в цикл под названием «Романтика». Цветаевские пьесы все же лучше читать, возможно, что они именно «пьесы для чтения», так как плохо переносят сцену. Все они в той или иной степени близки к стихам, посвященным разлуке: в них, особенно в «Метели», звучит страстная мольба о встрече. В «Метели» прямо из московских сугробов появляется Всадник с Благою Вестью о Встрече, и героиня восклицает:

Первая я — раньше всех! —
Ваш услыхала бубенчик.


О том, что Цветаева впустила в свою душу и в слово революционную новь, говорит ее восторженное отношение к «Двенадцати» А. Блока и пылкое преклонение перед поэзией В. Маяковского:

Превыше крестов и труб,
Крещенный в огне и дыме,
Архангел-тяжелоступ —
Здорово, в веках, Владимир!

( «Маяковскому» )

Поэмы Цветаевой. В те же годы она пишет большую «фольклорную» поэму «Царь-Девица» — в ее эпилоге прославляется красный мятеж против царя и сытых. Романтический отсвет лежит и на поэмах «На Красном коне», «Переулочки», словно настоянных на русском фольклоре. «Переулочки» вызывали, по воспоминаниям Цветаевой, бурный восторг молодой красноармейской аудитории. Она приступила к поэме «Молодец», выросшей, как из зерна, из стихотворения «Большевик», и к другой — «Егорушка». Все, казалось, шло к еще большему сближению с революционной действительностью. Живя в нужде, холоде и голоде, она, может быть, впервые в жизни чувствовала себя счастливоравной всему окружающему бедственному миру. Ходила на случайную службу в башмаках, привязанных веревками, в изношенном платье, закутанная в мороз чем попало: «...себя я причисляю к рвани» («Хвала богатым»).

Два на миру у меня врага,
Два близнеца — неразрывно-слитых:
Голод голодных — и сытость сытых...

(«Если душа родилась крылатой...» )

Порою ей казалось, что, одетая в легкую броню поэзии, она неистребима, как птица Феникс, что голод, холод и огонь бессильны сломить крылья ее стиха. И в самом деле: годы бедствий были едва ли не самыми творчески насыщенными и плодотворными. За короткое время она создала немало лирических произведений, которые мы сейчас относим к шедеврам русской поэзии, а также несколько названных выше «фольклорных» поэм. Ее стихи, почти всегда обращенные не только к читателю, но и к слушателю, отчетливо выявили внутренне присущее им ораторское начало. Они словно рассчитаны на людские множества, на площадь, на взбудораженную толпу. В статье «Поэт и время» она писала: «Мои русские вещи... волей не моей, а своей рассчитаны — на множества... В России, как в степи, как на море, есть откуда и куда сказать...» Ее талант в глубине своей был парадоксально родствен Маяковскому. Беда, однако, заключалась в том, что возможности выкрикнуть свой стих, т. е. реализовать ораторский дар, она, за редчайшими исключениями, не имела.

Чешский период творчества. Неизвестно, как повернулась бы дальше судьба Цветаевой, но летом 1921 г. она наконец получила долгожданную Благую Весть — письмо из Праги от Сергея Эфрона и тотчас, по ее выражению, «рванулась» к нему. А еще раньше, мучимая разлукой, записывала в дневнике, заочно обращаясь к Эфрону: «Если Бог сделает это чудо — оставит Вас в живых, — я буду ходить за Вами, как собака».

Цветаева эмигрировала не по политическим мотивам, которые впоследствии ей всегда у нас приписывали и по этой причине не издавали, отлучали от родины и русского читателя, — ее позвала Любовь. Эмиграция обернулась бедой, несчастьем, нищетой, бесконечными мытарствами и жгучей тоской по родине. Она привезла с собой неоконченного «Молодца» — последнюю из своих русских «фольклорных» поэм. Эта поэма, как и начатый, но незавершенный «Егорушка», с их фольклорной мощью, надежно спасали Цветаеву от языкового безводья. Впрочем, надо помнить, что в ее душе и памяти постоянно жил, не оскудевая, огромный запас русской речевой стихии.

Первые три года (до конца 1925 г.) Цветаева жила в Праге, вернее, в ее пригородах. Из всех эмигрантских лет именно пражские, несмотря на нужду, оказались самыми светлыми. Славянскую Чехию она полюбила всей душой и — навсегда. Там у нее родился сын Георгий (Мур). Впервые удалось издать сразу несколько книг: «Царь-Девицу», «Стихи к Блоку», «Разлуку», «Психею», «Ремесло». То был своего рода пик — единственный в ее жизни, после которого наступил резкий спад — не в смысле творчества, а в отношении изданий. Рок безвестности как бы дал ей передышку, но вскоре после переезда в Париж судьба снова замкнула выход к читателю. В 1928 г. вышел последний прижизненный сборник Цветаевой «После России», включивший в себя стихи 1922—1925 гг. Отныне ни стихи, ни поэмы, ни проза, ни драмы не появлялись в ее книгах, потому что самих книг больше не было. He существовало и того широкого русского читателя, которым так дорожила Цветаева на родине, не было и не могло быть «множеств». Вместо русских «моря» и «степи», когда «есть откуда и куда сказать», остался маленький речевой островок посреди каменного Парижа.

«Поэма Горы», «Поэма Конца». Из произведений чешского периода, помимо лирических стихотворений, следует особо выделить две поэмы: «Поэму Горы» и «Поэму Конца». Эту своеобразную лирико-трагедийную дилогию Борис Пастернак назвал «лучшею в мире поэмой о любви». В ее сюжете — краткая, но драматическая история реальных взаимоотношений, связанных с увлечением Марины Цветаевой эмигрантом из России Константином Радзевичем. Он вспоминал впоследствии (в глубокой старости — в 1980 г.): «Мы встретились с Мариной. Была настоящая любовь. Вся трагичность нашей встречи — в ее безысходности: у нас не было возможности совместной жизни, Сергей был моим другом (...другом и остался), была Аля... Все — в поэмах...»

Ho семьй тихие милости,
Ho птенцов лепет — увы!
Оттого, что в сей мир явились мы —
Небожителями любви!


Поэмы написаны, по выражению Цветаевой, «свыше мер и чувств». Они рождены как бы из разверстой раны, на краю бездны, у самого обрыва, в шаге от самоубийства. Создавая их «на краю жизни», в отчаянии, в смертельной борьбе между долгом (С. Эфрон) и любовью (К. Радзевич), Цветаева считала дилогию последней, предсмертной своей вещью и потому стремилась создать поэтический символ-памятник для всех влюбленных на земле. Ее Эпитафия Любви настолько мученически вздыблена, что в ней, наряду со словами, исключительную роль играют «красноречивые» паузы. «Все на паузе, — писала Цветаева, — только они и важны». «Поэма Горы» и «Поэма Конца», слившиеся в одну, как сливались тогда в одну судьбу, чтобы трагически разъединиться, две разные жизни, являются, безусловно, лучшими, художественно наиболее совершенными в цветаевском творчестве. Б. Пастернак писал о них в письме: «Какой ты большой, дьявольски большой артист, Марина!..» Удивительным образом дилогия перекликнулась с поэмой В. Маяковского «Про это», тогда еще ей неизвестной.

В обеих поэмах резко прозвучала саркастическая нота, обличавшая мир богатых и самодовольных.

Французский период эмиграции. Поэмы «Крысолов», «Лестница». Тема обличения мещанства проходит через все творчество Цветаевой, но в годы эмиграции, начиная с пражских лет (маленькая поэма «Застава», цикл «Заводские»), а затем во Франции, заметно усилилась. Особенно громко прозвучала она в поэмах «Крысолов», написанной по мотивам немецкого фольклора, и «Лестница». Поэма «Крысолов» построена на средневековой легенде, рассказывающей об обывателях города Гамельна, отказавшихся заплатить заезжему флейтисту за изгнание крыс (он увлек их своей музыкой в реку). Пожалуй, никогда Цветаева как художник не была так язвительно-изобретательна в своих раскаленных филиппиках, как именно в этой сказочной истории. В поэме «Лестница» возникает гигантский образ-символ многоступенчатой иерархии человеческого бесправия. Символичен и образ Пожара в ее финале: жильцы огромного доходного дома подожгли здание, и Лестница обрушилась. Зарево пожара и мятежа, как помним, уже возникало в поэме «Царь-Девица». Какой-то далекий, но незабываемый отсвет российского революционного огня, безусловно, лег на строчки цветаевской поэмы. Ведь когда-то, в красной Москве, она, в отличие от отвернувшихся недавних друзей Блока, дружески протянула руку автору «Двенадцати», воспевшему «мировой пожар»: «Мы на горе всем буржуям Мировой пожар раздуем!..»

Тоска по родине. Неудивительно, что в эмиграции Цветаева не прижилась. Быстро выявились непоправимые расхождения между нею и влиятельными эмигрантскими кругами. Все чаще и чаще ее стихи отвергались русскими газетами и журналами, выходившими в Париже. Нищета, унижения, несправедливость и непризнание душили цветаевскую гордую музу, и лишь с помощью нескольких верных друзей удавалось кое-как сводить концы с концами. В особенно тяжкий период она создала одно из наиболее трагичных своих произведений — «Поэму Воздуха», которую по праву можно было бы назвать «Поэмой Удушья» или «Поэмой Самоубийства». Однако творчество, ежечасный поэтический труд спасали ее. Все чаще она обращается к драматургии, прозе и переводам (из Р.-М. Рильке, У. Шекспира, Ф.-Г. Лорки, И.-В. Гёте, Ш. Бодлера и мн. др.). Ее лирические стихи были немногочисленны, но это — подлинные жемчужины русской поэзии («Тоска по родине! Давно...», «Ода пешему ходу», «Стихи к сыну», «Мой письменный верный стол!..», «Читатели газет», цикл «Надгробие» и др.). Стихотворение «Тоска по родине! Давно...» стало классическим выражением эмигрантской ностальгии:

Всяк дом мне чужд, всяк храм мне пуст,
И все — равно, и все — едино.
Ho если по дороге — куст
Встает, особенно — рябина...

(«Тоска по родине! Давно...»)

Темное облако печали все сгущалось над лирическим небосклоном Цветаевой — особенно в 30-е гг., когда и жить, и просто дышать ей стало невыносимо трудно:

Это жизнь моя пропела — провыла —
Прогудела — как осенний прибой —
И проплакала сама над собой.

(«Это жизнь моя пропела — провыла...»)

Она и в эти годы, и до конца жизни оставалась поэтом-романтиком, ее динамичные метафоры разворачиваются подобно туго сжатым пружинам, самый стих рассчитан на сильнейшее гипнотическое внушение. Между ее открытой душой и стихом как бы не существовало традиционного литературного расстояния:

Вскрыла жилы: неостановимо,
Невосстановимо хлещет жизнь.
Подставляйте миски и тарелки!
Всякая тарелка будет — мелкой,
Миска — плоской.
Через край — и мимо —
В землю черную, питать тростник.
Невозвратно, неостановимо,
Невосстановимо хлещет стих.

(«Вскрыла жилы: неостановимо...»)

Цветаева и Пушкин. «Стихи к Пушкину». Все чаще, подталкиваемая опытом и ищущей мыслью, задумывается Цветаева о проблемах — тайнах, власти и ремесленной технике — поэтического искусства. Божественный, непререкаемый авторитет для нее — Пушкин. Цикл «Стихи к Пушкину» («Бич жандармов, бог студентов...», «Петр и Пушкин», «Станок», «Поэт и царь», «Преодоленье») — это молитвенное признание в любви, преклонение перед Гением и — учеба. Цветаева чувствовала себя, без малейшего тщеславия, достойной ученицей Пушкина:

Прадеду — товарка:
В той же мастерской!
Каждая помарка —
Как своей рукой...

( «Станок» )

Многочисленные мысли о Пушкине рассеяны в разных ее статьях («Поэт о критике», «Наталья Гончарова», «Искусство при свете совести», «Поэт и время»). Особенно выразительна и глубока ее большая прозаическая вещь — «Пушкин и Пугачев». В наиболее концентрированной форме мысли о Пушкине выразились в обширной работе «Мой Пушкин», написанной в 1937 г. — к 100-летию со дня гибели поэта.

Любимая, выношенная, выстраданная мысль Цветаевой: каждый поэт обязательно должен «выйти» из Пушкина, именно «выйти из», а не остаться в нем. Взяв живой воды из пушкинского неоскудевающего источника, поэт обязан двигаться дальше — вместе со своим временем. Именно так, по ее убеждению, поступил Маяковский. Сразу после его смерти в 1931 г. Цветаева писала: «Пушкин с Маяковским бы сошлись, уже сошлись, никогда, по существу, и не расходились. Враждуют низы, горы — сходятся».

Тема Рока в творчестве Цветаевой. Драматургия Цветаевой периода эмиграции, в отличие от светлых, грациозных, словно овеянных шопеновской музыкой пьес Гражданской войны, пронизана трагедийными античными мотивами. Еще в Чехии была ею задумана трилогия в стихах «Гнев Афродиты» — о мифологическом герое Древней Греции Teзее, счастливом в подвигах и несчастном в любви. Все три части названы именами женщин: «Ариадна», «Федра», «Елена». Последняя не была написана. Общий дух трилогии выдержан в традиции высокой античной трагедии, но в отличие от мифа, послужившего основой для всего произведения, поступки героев заметно психологизированы. Главной для Цветаевой была разработка темы Рока — излюбленного мотива всего цветаевского творчества. И «Ариадна» и «Федра», внешне отдаленные от современности тысячелетними расстояниями, вместе с тем множеством живых лирических капилляров соединены с поэзией Цветаевой, в том числе и любовной. Это придает трилогии неожиданно-исповедальный, связанный с ее личными драмами автобиографический оттенок.

Проза Цветаевой. Очень значительное место в конце 20-х и в 30-е гг. заняла в ее творчестве проза. Она пишет чисто мемуарные очерки: «Дом у старого Пимена», «Сказка матери», «Кирилловны», «Мать и музыка», «Черт», а наряду с ними большие воспоминания о встречах с В. Брюсовым («Герой труда»), Андреем Белым («Пленный дух»), О. Мандельштамом («История одного посвящения»), М. Волошиным («Живое о живом»), М. Кузминым («Нездешний вечер»), В. Маяковским и Б. Пастернаком (статья «Эпос и лирика современной России») и др. Если все эти произведения расположить в ряд, следуя не хронологии написания, а хронологии описываемых событий, то получится достаточно широкая автобиографическая картина, где будут детство, юность, вахтанговская студия («Повесть о Сонечке») — вплоть до эмигрантского житья в Париже («Страховка жизни»). Как и в лирическом стихотворении, Цветаева в своей прозе открыта и субъективна. Ее гиперболизированный романтизм, «вздетая» к «небу» интонация совершенно родственны ее же поэзии. Недаром Цветаева принципиально не различала поэзию и прозу, а различала прозу и стихи, т. е. внешние признаки: рифма, которой, правда, может и не быть, и т. п. Все же проза, по-видимому, давала ей большую свободу. Ее речь в прозе, будучи поэтической, движется с живой естественностью и чуть ли не с угловатостью. Она местами напоминает «Былое и думы» Герцена: тот же пленительно «неправильный» синтаксис, парадоксальность словооборотов, рапирные выпады язвительных суждений и стремительный, как кинжал, блеск логики.

Между тем конец 20-х и 30-е гг., когда писались все эти прекрасные вещи, были омрачены в жизни Цветаевой не только тягостным ощущением неотвратимо приближавшейся мировой войны, которой вскоре предстояло поглотить ее любимую Чехию, но и личными драмами. Беда исходила от самого близкого человека — Сергея Эфрона. Страстно стремившийся к возвращению на родину, он вступил в Союз единомышленников, вел большую организационную работу, ему помогала и дочь Ариадна. Цветаева, всегда чуждая политической деятельности, оставалась в стороне и фактически ничего не знала о работе С. Эфрона, которая мало-помалу оказалась в сфере внимания и руководства советских разведывательных органов. С. Эфрон ушел в подполье, а вскоре вынужден был бежать в СССР. Как известно, участь того и другой была плачевной: они были арестованы, С. Эфрон расстрелян, а Ариадна сослана. Цветаевой, правда, еще предстояло встретиться с обоими на короткое время, когда она в 1939 г. вместе с сыном Георгием выехала в Москву. Жизнь в Париже после бегства С. Эфрона и отъезда дочери стала мучительнее втройне: за исключением нескольких верных друзей, все отвернулись от нее. И все же Муза Цветаевой не умолкла. Она с тревогой и мукой следила, как маленькая Чехия обреченно и пылко боролась за свою независимость.

Антифашистские стихи Цветаевой — замечательный образец гражданской политической поэзии, они достойно венчают ее творчество. Последнее стихотворение из чешского цикла звучит как прославление вечности народа, его неколебимости:

He умрешь, народ!
Бог тебя хранит!
Сердцем дал — гранат,
Грудью дал — гранит.

Процветай, народ,
Твердый, как скрижаль,
Жаркий, как гранат,
Чистый, как хрусталь.

(«He умрешь, народ!..»)

В «Стихах к Чехии» звучит уверенность не только в будущей победе маленькой славянской страны, но и вера в непобедимость Русской земли, если германский фашизм, как она пишет, «отважится» напасть на Москву.

Возвращение на родину. Вернувшись на родину, в Москву, Цветаева вскоре осталась одна с сыном — без работы, без жилья, с редкими гонорарами за переводы. В ее стихах 1940—1941 гг. возникает — неотвратимо как Судьба — мотив близкого конца:

Пора снимать янтарь,
Пора менять словарь,
Пора гасить фонарь
Наддверный...

(«Пора снимать янтарь...»)

С началом Великой Отечественной войны Цветаева с сыном вынуждены были против своей воли эвакуироваться. Сначала — Чистополь, где не нашлось ни работы, даже черной, ни жилья, потом — последнее короткое пристанище Елабуга, где тоже не оказалось никакой работы, значит, и заработка. Органы НКВД не спускали с нее глаз, есть сведения, что ее пытались шантажировать. Конец известен: 31 августа 1941 г., в свою любимую рябиновую пору, накануне листопада, она покончила жизнь самоубийством.

В начале жизни Цветаева писала:

Моим стихам, как драгоценным винам,
Настанет свой черед...

(«Моим стихам, написанным так рано...»)

Такой черед настал. Теперь Марина Цветаева — общепризнанный классик русской поэзии, одна из ее вершин.

Поэты — умирают. Поэзия — остается.

Печать Просмотров: 29061
Версия для компьютеров