Анализ романа "Тихий Дон" Шолохова М.А.

«Тихий Дон» — эпос и трагедия: глубина постижения исторических процессов, событий Гражданской войны и личных драм героев. Уже первые главы «Тихого Дона», вплоть до конца 2-й части, когда молодой казак Григорий Мелехов, призванный на службу, впервые покидает хутор Татарский, свой дом, жену Наталью и любящую его Аксинью, поражают редкой мощью «природных» красок, точностью деталей, ощутимостью вещей. Ничего приблизительного, блеклого, тусклого, невыразительного. Поймали, скажем, в донских водах Григорий с отцом сазана: он запоминается и в биении, окраске, форме: «Схлынула вода, и двухаршинный, словно слитый из меди, сазан со стоном прыгнул вверх, сдвоив по воде изогнутым хвостом. Зернистые брызги засеяли баркас».

Восходит солнце над Доном, степями, над мелеховским двором, что стоит на самом краю хутора. И это солнце — часть шолоховского эпического мира, близкая страстным, бурным характерам, населяющим этот мир. Оно не просто жаркое, южное, непохожее на северное солнце, которое усмиряют дожди, слякоть, которое, как писал Ф. И. Тютчев, «неохотно и несмело... смотрит на поля». Шолоховское солнце имеет огромную власть над миром, оно смело и охотно «смотрит» на мир, творит его:

«С крыши капало, серебрились сосульки, дегтярными полосками чернели на карнизе следы стекавшей когда-то воды. Ласковым телком притулялось к оттаявшему бугру рыжее потеплевшее солнце, и земля набухала, на меловых мысах, залысинами стекавших с обдонского бугра, малахитом зеленела ранняя трава».

Самое любопытное, что шолоховское солнце не только воздействует на состояние героев, наделяя их радостями весны или лета, делая и их то «потеплевшими», то угрюмо-озабоченными. Оно и само поддается... человеческим воздействиям. Это солнце грозное, «независимое», но одновременно и крайне чувствительное. Оно «принимает» в себя человеческие тревоги, порывы, отчаяние, проклятия. И тут же окрашивается в цвета надежды или печали! Так, в финальном эпизоде эпопеи, когда Григорий Мелехов молчаливо, в полном одиночестве хоронит Аксинью, хоронит одну из последних своих надежд на осмысленную, нужную людям жизнь, его лицо озарило — какое неожиданное превращение! — «черное небо и ослепительно сияющий черный диск солнца». А задолго до этого промелькнет в эпопее солнце, вобравшее и иную печаль — вдов и сирот во время Первой мировой войны: «По-вдовьему усмехалось обескровленное солнце, строгая девственная синева неба была отталкивающе чиста, горделива».

Точно так же ведут себя и два других «героя» эпопеи, сквозные образы ее, определяющие самочувствие героев и меняющиеся вместе с состоянием этих героев: образ степного простора, бесконечной дали и образ песни, песенной души народа. Читатель «Тихого Дона» может и сам уловить особенность именно этих сквозных образов эпопеи — степного простора, песен о батюшке тихом Доне, о казачьей воле. Они возникают, как правило, в лирических отступлениях, в особых состояниях героев, прощающихся с прошлым. Шолохов одновременно рисует и окружающий хутор, дом Мелеховых, всю Донщину и... свое состояние тревоги, заботы о героях, наивных детях природы, людях «с солнцем в крови», с песней в душе:

«Степь родимая! Горький ветер, оседающий на гривах косячных маток и жеребцов. На сухом конском храпе от ветра солоно, и конь, вдыхая горько-соленый запах, жует шелковистыми губами и ржет, чувствуя на них привкус ветра и солнца. Родимая степь под низким донским небом! Вилюжины балок, суходолов, красноглинистых яров, ковыльный простор с затравевшим гнездовым следом конского копыта, курганы в мудром молчании, берегущие зарытую казачью славу... Низко кланяюсь и по-сыновьи целую твою пресную землю, донская, казачья, не ржавеющей кровью политая степь!»

Как мы уже отмечали, Шолохов, начав «Тихий Дон» с эпизода мятежа Корнилова, решил как бы пояснить сущность казачества, его бытового уклада, природных и исторических предпосылок бытия. Ho возникла отнюдь не предыстория, не вспомогательное, «поясняющее» описание области Войска Донского. Хотя очевидно, что автор «Тихого Дона» сумел многое сказать и о походах казаков «против турок», об атаманах Платове и Бакланове, о распорядке службы казаков в лагерях, в Польше, о свадьбах и скачках, о купце Мохове, о взаимоотношениях казаков с иногородними и т. п. Главное, что вызвало затем упреки в идеализации казачества, любовании «сытой кулацкой жизнью» и т. п., состояло в том, что он показал сам дом, семейный очаг Мелеховых, всю стихию трудов на сенокосе, на пашне как нечто замечательное, прекрасное, почти священное.

В 1923 г., когда еще царствовало — в поэзии особенно — упоение разрушительством, О. Э. Мандельштам прозорливо предостерегал: «Бывают эпохи, которые говорят, что им нет дела до человека, что его нужно использовать как кирпич, как цемент, что из него нужно строить, а не для него... Ho есть и другая социальная архитектура, ее масштабом, ее мерой тоже является человек, но он строит не из человека, а для человека... Кто осмелится сказать, что человеческое жилище, свободный дом человека не должен стоять на земле как лучшее ее украшение и самое прочное из всего, что существует?» («Гуманизм и современность»).

В сущности, Шолохов, без конца возвращаясь к дому Мелеховых, показав всех его обитателей как ярких, по-своему красивых людей (а разве не таковы Наталья, Ильинична, сам Григорий Мелехов?), отверг бесчеловечную традицию «невнимательности», неуважения к тому, что ломала, разрушала революция. Сколько писателей 20-х гг. воспевало разрушительную силу ветра, бури, урагана, не очень-то и всматриваясь в то, что они разрушали! «Свобода приходит нагая», — писал В. Хлебников, т. е. приходит без всякого прошлого, без песен и преданий, ей не нужно всматриваться в какие-то избы, в их обитателей. Шолохов выдвинул иную проблему: как сберечь человека, Россию в вихре революции, как отделить деяния революции «для человека» от тех, в которых сам человек только строительное средство, только кирпич и цемент для утверждения каких-то утопий, догм?

Отделить эти начала «из человека» и «для человека» в бурном потоке восстаний, войны на Дону, среди развала домов, семей, стихий, братоубийств нелегко. Шолохову потребовалось воссоздать множество индивидуальных линий поведения, часто споров героев со временем, эпизодов отстаивания «своей правды» и стариком Мелеховым, и есаулом Листницким, и Натальей, и Михаилом Кошевым, и Григорием Мелеховым. Он услышал всех.

Идея дома, святого домашнего очага Пантелея Прокофьевича Мелехова развернута в романе в ситуациях своеобразного поединка этого трудолюбивейшего казака-крестьянина с разрушающими его гнездо вихрями истории. Как и все казаки, он, конечно, с любовью вспоминает все ритуалы императорских скачек, эпоху покоя, вносимого самим сидением на престоле «батюшки-царя». Когда в Новочеркасске выбирают вместо застрелившегося Каледина нового атамана и казакам представляют Петра Краснова, то «буря восторга гуляла по рядам делегатов» от одного вида молодецкого генерала «с густым засевом крестов и медалей, с эполетами... многие увидели тусклое отражение былой мощи империи». Ho никаких обязательств — хранить, возрождать эту мощь, охранявшую и его дом, его очаг, — Пантелей Прокофьевич не осознает. Дальше умиления: «Вот это — генерал!.. Как сам император, ажник подходимей на вид. Вроде аж шибается на покойного Александра!» — его монархизм не простирается.

Где же спасение? В малом доме, в своей семье, своем клочке земли...

В трагические дни, когда рушится большой дом — Россия, когда весь мир во власти катастрофы, Пантелей Прокофьевич, как муравей, тащит в дом все, что подвернется, что плохо лежит, что стало вдруг «бесхозно». Готовясь в очередной «отступ» из Татарского, он намечает свой маршрут с непонятными для сына «заездами» и «крюками». Зачем так криво, так нелепо? «А затем, что и в Латышевом у меня двоюродная сестра, у ней я и себе и коням корму добуду, а у чужих придется свое тратить...» В сущности, мы видим трагический поединок «естественного» человека, привыкшего вить гнездо, тащить «соломку» на его сооружение, скреплять даже кусочки старого быта, — и исторических смерчей, разваливающих, сносящих это гнездо, рассыпающих его составные части. И прежде всего отдаляющих, убивающих сыновей... Назвать это накопительство Пантелея Прокофьевича, всю его борьбу за сохранность дома, сохранность привычного ритма трудов, сбережение детей и внуков «кулацким стяжательством» было более чем просто. Он даже... пулемет вывез откуда-то и спрятал для нужд хозяйства! Он же умело «калечит» лошадей, чтобы их не забрали проходящие части... Собственник, враг, чуждая новому миру душа? Ho как радуется старик Мелехов двум внукам — ведь и новый мир будет пуст без них! — как устойчиво мелеховское гнездо, пока он жив, пока этот хромой старик трудится на земле. И горестная нота начинает звучать, когда этот герой впадает в равнодушие и начинает хулить свое же, невольно утраченное, — полушубок ли, поросенка ли, — смутно догадываясь: «Какие-то иные, враждебные ему начала вступили в управление жизнью».

Мысль семейная Натальи Мелеховой также развертывается не в идиллическом мире покоя, устойчивости быта, а в сложном поединке с судьбой, с «годиной смуты и разврата». Она, оскорбляемая и часто унижаемая роковой отрешенностью от нее Григория, то униженно вымаливает его у Аксиньи, то бунтует, уходит из дома Мелеховых, покушается на свою жизнь. Вероятно, любой читатель «Тихого Дона» не раз будет изумлен редкой точностью соотнесенности сюжетных поворотов и характера того или иного героя. Почему, например, Наталья то уходит из дома Мелеховых, то вновь — еще без надежд на его, Григория, возвращение — возвращается из родного дома в дом свекра? И это не выглядит непоследовательностью героини, а лишь усиливает ее цельность, верность идее семьи, дома. Дело в том, что вещий инстинкт подсказывает ей: в доме свекра она еще дождется возвращения неверного мужа, она восстановит разрушенную семью, обретет детей. Ведь тут у Мелеховых ей и стены помогают: ее союзником становится и свекор Пантелей Прокофьевич, собиратель гнезда, и суровая Ильинична. Она делается сильнее, опираясь на их традиции, их чувство гнезда. А что ее ждет вне дома Мелеховых? Там она обречена на вечное одиночество, сиротство, явно лишена надежд на материнство. Поразительна эпическая высота этих психологических прозрений Шолохова... И как же возвеличена благодаря Наталье идея дома, домашней ячейки человеческого бытия!

Всякое насилие, разрушительство быстро истощается, показывает свое бесплодие, а вот идея жизни Натальи, ее путь к созданию семейного гнезда, дома — даже после поражений — лишь крепнет. Наталья побеждает «разлучницу» Аксинью талантом верности, терпения. Ее душа — самая крепкая ограда для всего дома Мелеховых. Это тонко чувствует и Пантелей Прокофьевич, и старая Ильинична, нашедшие в невестке надежную союзницу в борьбе за домашний очаг как одну из высших морально-этических ценностей.

Наталья погибает в тот момент, когда она не просто отказалась от идеи материнства, но самым злым, мстительным образом растоптала, разрушила эту идею. И как гениально выбран был собеседник Натальи, свидетель ее душевного кризиса: им стала Ильинична, человек, глубоко родственный ей, мать Григория, впервые не нашедшая слов для оправдания сына, для опровержения правоты Натальи. Ильинична смогла лишь убедить Наталью не проклинать Григория, не желать ему смерти. Ho отказаться от рокового решения — «родить от него больше не хочу» — Наталья не смогла: слишком уж оскорблена, унижена была идея верности, чистоты — ее идея жизни.

Характер и судьба Аксиньи Астаховой, наиболее трагического после Григория Мелехова персонажа «Тихого Дона», — одно из наивысших художественных открытий Шолохова. Если смысл любви, всегда таинственной, могучей силы, состоит в беспредельном самопожертвовании, утрате эгоизма, в перенесении центра своей жизни в другого человека, «в способности жить не только в себе, но и в другом» (В. С. Соловьев), то в Аксинье именно это чувство живет в особенно глубоком, страстном виде. Это чувство Аксиньи не переносится, как у Натальи, на детей, на родню. Как раз дети — это роковое несчастье для Аксиньи — вблизи ее не выживают. О родне она почти не помнит. «У тебя хоть дети есть, а он у меня, — голос Аксиньи дрогнул и стал глуше и ниже, — один на всем белом свете! Первый и последний...» Так говорит эта героиня в последнем диалоге с Натальей, искренне откинув как нечто малозначительное ее упрек: «Ты с Листницким путалась, с кем ты, гулящая, не путалась? Когда любят — так не делают...»

Безусловно, противопоставление Аксиньи и Натальи как носительниц двух женских правд играет в романе огромную роль. Ведь и ту и другую любит — и опять без тени раздвоенности! — Григорий. Наталья порой поражает его одним: «Сияющая какой-то чистой внутренней красотой...» Она вся в стихии семьи, дома, где ей и родные стены помогают, вся в традициях казачьего быта, возле нее уютно, тепло и спасительно и ее детям. Она и живет, и любит Григория, и умирает в родном, еще устойчивом доме, обнимая детей. Об Аксинье многие в романе говорят иначе — и это восприятие передается Григорию: «какая порочная красота», «вызывающая красота». Ее встречи с Григорием — тайные, вызывающие — почти всегда вне дома, вне обычаев.

И Григорий, и Листницкий почти одинаково заниженно воспринимают демоническое воздействие этой порочной красоты: «глаза ласкали ее тяжко и исступленно» (о Григории), «желал ее исступленно» (о Листницком). О грубой страсти Степана Астахова, когда-то не простившего ей — не вины, а ее же девичьего горя, «пихнувшего» ее к Григорию, — и говорить не приходится: он и бьет ее, и люто рубит платья, кофты Аксиньи в слепом отчаянии грубо-чувственной страсти.

Путь Аксиньи в романе (а он начат почти с первых страниц и доведен до трагического финала в 4-й книге, до роковой погони за Григорием и Аксиньей разъезда красных) преисполнен множеством конфликтов. Красота отрицает серость равенства, она свободна. На первых порах Аксинья столкнулась со страшной повелительной силой рода, традиций, тиранией обычаев. «Кинем все, уйдем!» — зовет она Григория, еще юношу, во многом уступающему ей в тонкости, глубине чувств. Ей не нужна уравниловка, несвобода. Впрочем, его воли хватило не на уход, а на полууход: за пределы хутора, но не очень далеко, в имение Листницких. Лишь позднее он станет эмоционально равен Аксинье, сказав удивительную фразу со смещенным порядком слов: «Здравствуй, Аксинья, дорогая!»

Как писать о любви? Да еще деревенской, в среде непросвещенной, природной, даже полудикой?

He следует забывать, что «Тихий Дон» писался в 20-е гг., когда женские образы в прозе, особенно в крестьянской, посвященной Гражданской войне, часто бывали огрублены, упрощены.

Под воздействием этой традиции возник и в «Тихом Доне» определенный слой грубых красок, снижавших Аксинью: «рывком кинул ее (Аксинью. — В.Ч.) Григорий на руки — так кидает волк к себе на хребтину зарезанную овцу», «березово-белые, бесстыдно раскинутые ноги» и т. п. Да и сама Аксинья готова еще защищать свое счастье по-волчьи, «кривляясь и скаля зубы», грубо насмехаясь над Натальей. Она обвиняет и Григория, «напаскудившего как кобель», и т.п. Позднее все эти краски будут «положены» на образ Лушки Нагульновой в «Поднятой целине».

Михаил Шолохов свел в характере и судьбе Аксиньи как эпической героини земное и идеальное. Ее «коснулись», исковеркали многие житейские удары. В том числе и догмы нового мироустройства, вносимые в мир Кошевым: увы, в его мире Аксинье, как и Григорию, нет места. Можно отметить, что к трагическому финалу Аксинья уже оставила и упоение демонической властью своей красоты, забыла и вкус соперничества (это проявилось в ее расчетливо-горделивом торжестве над женой Листницкого, «тургеневской девушкой» Ольгой Николаевной), и былого лукавства. Она живет молитвой за Григория, роднящей ее даже с Ильиничной. Она почти узнала и счастье материнства, дома, когда после смерти Натальи и Ильиничны обнимала «прижавшихся к ней с обеих сторон притихших детишек родного ей человека». Последний уход с Григорием: «А я все боюсь — не во сне ли? » — это последнее счастливое сновидение героини, напомнившее и ей, и Григорию, что рассвет любви открывал им великие горизонты счастья, рождал божественные ожидания. He сладились, не сбылись эти сны в дурной действительности. И не случайно все происшедшее с Григорием после смерти Аксиньи, преображения солнца в черный и мертвый диск — это уже эпилог. Остановилось время, остановилась жизнь. Ho то светлое сочувствие, та возвышенная надежда — пусть бы ускакали Григорий и Аксинья, ведь мы знаем этих людей лучше преследователей! — остаются в миллионах читателей «Тихого Дона» как бессмертная музыка.

Григорий Мелехов — на грани в борьбе двух начал. Центральное положение этого героя в эпопее обусловлено очень многими обстоятельствами. Прежде всего тем, что он соединяет два мира: частный мир семьи, дома, хутора и огромный исторический мир. Он стремится понять частные, личные «правды» всех, разделяющие народ, и найти что-то объединяющее, спасающее людей. Он встречается с людьми — Кошевым, Подтелковым, Котляровым и тем же Листницким, белыми генералами, которые давно уже смотрят друг на друга только через прицел заряженной винтовки. Его восхищает, скажем, вахмистр Буденный, громящий белых генералов. Однако он для Штокмана (еще до восстания) остается врагом № 1. He случайно он приказывает покорному ему во всем Кошевому: «Иди забери зараз же Гришку. Посадишь его отдельно. Понял?» Даже служба в Красной Армии, беспощадная рубка белых офицеров, белополяков, не спасает его от подозрений самодовольного и туповатого люмпена у власти Мишки Кошевого. Всем другим обитателям хутора Татарского этот новоявленный Шариков грозит обобщенно, безадресно: «Я вам, голуби, покажу, что такое Советская власть!» Григорию же он угрожает персонально: «Добром не пойдешь (на регистрацию. — В. Ч.) — погоню под конвоем».

Такого поразительного объекта ненависти и для оторвавшихся от реальности монархистов (вроде Листницкого или полковника Георгидзе), и для новоявленных карателей-винтиков, грозящих всем показать, «что такое Советская власть», пожалуй, не было в прозе 20—30-х гг. С другой стороны, и столько светлых, мучительных надежд, молитв за него, мученика — почти шесть лет он воюет, сражается на всех фронтах до 1920 г., — обращено именно к нему, глубоко понимающему и то старое, что разрушает революция, и то новое, что она вносит в народное сознание.

Григорий Мелехов — заветнейшая надежда и отца, так смешно гордящегося им — офицером, командиром повстанческой дивизии, и Натальи, то обретающей, то теряющей в нем великий смысл своего подвига материнства, и, конечно, Аксиньи, живущей любовью к нему. Для друзей по повстанческой дивизии — Платона Рябчикова, Харлампия Ермакова — он... самостийный донской атаман, готовый Махно, который вне лагеря белых и красных: «Веди нас в Вешки — все побьем и пустим в дым! Илюшку Кудинова (руководителя восстания. — В. Ч.), полковников всех уничтожим! Хватит им нас мордовать! Давай биться с красными и с кадетами!»

Этот яркий характер — всеоживляющий центр дома.

Фразу о том, что Григорий «стал на грани в борьбе двух начал, отрицая оба их», следовало бы видоизменить. Она пришла в роман из 20-х гг., когда весь мир делился на два стана, «белых и красных». Сейчас видно, что Григорий живет на грани множества начал и мечтаний, вовсе не сводимых к борьбе «красного» и «белого». Наивно говорить о том, что «Григорий — крестьянин-середняк, отсюда его политическая неустойчивость и все колебания», что в нем «две души — собственника и труженика».

Его страдания, колебания, своего рода «гамлетизм» куда более сложны. Вспомним только, как он, стремящийся к труду на земле, покою, к детям, но вечно обращенный лицом к войне, «к стихии жестокости», жалуется Наталье: «Какая уж там совесть, когда вся жизня похитнулась... Людей убиваешь... Неизвестно для чего всю эту кашу...»

Так называемый «политический мир», людская молва на вокзалах, в госпиталях, в окопах забыли о совести, жалости, — они заполнены упрощенными доктринами, псевдомудростью ожесточенных людей, стадными рефлексами.

Григорий и в самом деле всю жизнь проводит в чужой и ему «далекой стране» ненависти, смерти, ожесточаясь, впадая в отчаяние, с отвращением обнаруживая, как весь его талант уходит в опасное мастерство сотворения смерти. Ему некогда быть «дома», в семье, среди любящих его людей. Он все время — вне трудов в поле, на пашне, оторван от детей.

В памяти читателя «Тихого Дона», безусловно, останутся снисходительные, похожие на улыбку Христа над учениками, над людьми «от мира сего», горькие усмешки писателя над людьми с маленькими, частными, но такими «успокоительными» идеями жизни. Легко Листницкому с его «ясной» ненавистью к «быдлу», к солдатской массе, в которой «хамство проснулось». Легко и Кошевому: он способен насытить инстинкт классовой мести, убив столетнего деда Гришаку. Легко, наконец, отцу... В романе есть сцена, исполненная грустной иронии. Пантелей Прокофьевич был, например, ошеломлен известием о гибели трех земляков, но вслед за этим увидел в лесной мелкой луже «темные спины сазанов, плававших так близко от поверхности». И вот уже забыт героем погребальный звон колоколов, жалость, найдена кошелка, скоро затрепетал первый улов, утешающая добыча в руках... Он с опаской оглянулся: «...не видел ли кто, как он выбрасывал на берег золотистых и толстых, словно поросята, сазанов».

Григорий этих счастливых мелких забвений, крохотных «улучшений» судьбы, смягчающих удары подачек почти не знает. Он их органически не приемлет. Он хочет дознаться до самого главного в событиях. Герой этот буквально одержим жаждой понять те силы, что «вступили в управление жизнью».

Все понять, все вместить, не выпадая из событий, не ища забвения во фразе, веря в просветляющее и мысль и чувство воздействие событий, хочет Григорий...

Все движение героя в чрезвычайно сложном пространстве романа — это путь хождения по мукам с открытым всему, «разворошенным» сердцем. Мир дробится, «атомизируется», а он ищет цельности, истин, не подавляющих людей. Он подмечает то, к чему другие равнодушны. Как же щадить его Штокману, если, придя по старой дружбе погутарить в совет, наигранно-зло, с каким-то отчаянием подмечает: «Красную Армию возьми: вот шли через хутор. Взводный в хромовых сапогах, а „Ванек“ в обмоточках. Комиссара видал, весь в кожу залез, и штаны, и тужурка, а другому и на ботинки кожи не хватает. Да ить это год ихней власти прошел, а укоренятся они — куда равенство денется? »

Гибнут или теряют смысл жизни намного раньше Григория — и бесславнее его — все те, кто самоуверенно возвещал, что «середки нет», что вся Россия лишь два ожесточенных лагеря. Так, погиб после расстрельных ночей, работы в ЧК тот же Илья Бунчук. Мужественно (в личном плане) гибнут Штокман и Котляров, но и они так и не обрели полной свободы понимания смысла событий, так и не заглянули вперед, хотя бы на один поворот реки истории. Что натворит «ясный» ко всем Кошевой в 1929 г., во время коллективизации, в 30-е гг., нетрудно предвидеть: это уже готовый винтик для любой карающей машины. И лишь Григорий вплоть до окончания романа сохраняет высочайшую степень прозрения, интуитивного различения добра и зла. Он куда более последовательный гуманист, нежели застывшие в своей «ясности» представители обоих враждующих лагерей.

Печать Просмотров: 27540
Версия для компьютеров