Поэзия в эпоху «социальной» прозы

Русские поэты начала XIX столетия — от Жуковского и Батюшкова до Пушкина и Лермонтова — создали новый поэтический язык, на котором можно было выразить самые сложные переживания, самые глубокие мысли.

Ho так в литературе часто случается: едва достигнув художественной вершины, русская поэзия резко пошла на спад. Началось это вскоре после смерти Пушкина, а затем Баратынского и Лермонтова. То есть в начале 1840-х годов. Поэты старшего поколения практически одновременно отошли от активной литературной жизни. А многие молодые лирики 1840-х годов, оставшиеся на виду, как будто разучились писать. Высочайшее мастерство, владение стиховой техникой, которое в пушкинские времена почиталось нормой, чем-то само собой разумеющимся, было в одночасье утрачено большинством поэтов.

И ничего удивительного тут нет.

Русская художественная культура одновременно с европейской стремилась к жизнеподобию, к реалистичному изображению действительности, неприкрашенной жизни. В 1840—1860-е годы писатели решали новые, содержательные задачи. Они осваивали азы натурализма и уже не просто связывали человеческую психологию со «средой», бытом, деньгами, но выводили личность из суммы обстоятельств, из социальных отношений, как выводят математическую формулу. Для решения подобных задач куда больше подходили эпическая, повествовательная проза, физиологический очерк, публицистическая статья. Потому главные литературные силы той поры сосредоточились на прозаическом «плацдарме». Лирика же как будто лишилась на время серьезного содержания. И эта внутренняя бесцельность, бессодержательность обескровила поэтическую форму.

А. Н. Плещеев. В 1840-е годы некоторые русские поэты пытались говорить о тех же серьезных общественных проблемах, какие затрагивала социальная проза, на привычном пушкинско-лермонтовском языке. Чаще всего получалось это не слишком успешно. Даже у самых одаренных из них.

Так, запоздалый романтик Алексей Николаевич Плещеев (1825—1893) в это десятилетие часто писал гражданские, политические стихи; вот одно из самых известных и самых популярных:

Вперед! без страха и сомненья
На подвиг доблестный, друзья!
Зарю святого искупленья
Уж в небесах завидел я!

Внемлите ж, братья, слову брата,
Пока мы полны юных сил:
Вперед, вперед, и без возврата,
Что б рок вдали нам ни сулил!
(«Вперед! без страха и сомненья...», 1846)

Плещеев вовсе не вычитал из книг свои бунтарские идеи. Он участвовал в революционном кружке петрашевцев (подробнее о них будет сказано в главе, посвященной творчеству Ф. М. Достоевского). В 1849 году поэт был арестован и вместе с другими активными петрашевцами приговорен к смерти «расстрелянием». После страшного ожидания, прямо на площади, где должна была состояться казнь, ему объявили, что приговор смягчен и расстрел заменен солдатской службой. Плещеева, пережившего страшное потрясение, сослали на Урал, и лишь в 1859 году ему позволили вернуться в Центральную Россию. (Сначала в Москву, потом в Петербург.)

Так что мысли, высказанные в стихотворении, Плещеев выстрадал, выносил и оплатил собственной жизнью. Ho одно дело — реальная биография, и несколько другое — творчество. В своих гражданских стихах 1840-х годов Плещеев использовал привычный, стертый от частого употребления четырехстопный ямб, общепоэтические образы.

И дело тут не в индивидуальном даровании Алексея Плещеева. Он-то как раз был очень талантливым поэтом, и многие его стихотворения вошли в золотой фонд русской классики. Ho такой — противоречивой, неровной — была литературная ситуация 1840-х годов в целом. Положение, как мы уже говорили, изменится лишь в 1850-е и 1860-е годы, после того как в самый центр литературного процесса встанет Некрасов. И тогда Плещеев постепенно отойдет от нарочитой «прогрессивности» (хотя изредка будет вспоминать излюбленные политические мотивы), вернется к традиционным поэтическим темам: сельский быт, природа.

Именно эти непритязательные и очень простые плещеевские стихотворения войдут в школьные учебники и хрестоматии, будут знакомы каждому россиянину. Достаточно произнести первую строчку — и сами собой всплывут в памяти остальные: «Травка зеленеет, / Солнышко блестит, / Ласточка с весною / В сени к нам летит» («Сельская песня», 1858, перевод с польского). Или: «Скучная картина! / Тучи без конца, / Дождик так и льется, / Лужи у крыльца...» (1860).

А. Н. Майков. В 1842 году вышел в свет первый сборник стихотворений молодого поэта Аполлона Николаевича Майкова (1821—1897). Он — в противоположность Плещееву — с самого начала заявил о себе как о поэте традиционном, классическом, далеком от повседневности, от сиюминутных подробностей быстротекущей жизни. Излюбленный жанр Майкова — антологическая лирика. Поэт создавал стихи, которые стилизовали мир античной соразмерности, пластики, лада. Он обращался к пушкинской поэтической «линии».

Ho если вспомнить антологические стихи Пушкина и сравнить с ними, например, стихотворение А. Н. Майкова «Октава» (1841), то сразу обнаружится некоторая аморфность, вялость майковской лирики. Вот как Пушкин в 1830 году описывал царскосельскую статую:

Урну с водой уронив, об утес ее дева разбила.
Дева печально сидит, праздный держа черепок.
Чудо! не сякнет вода, изливаясь из урны разбитой;
Дева, над вечной струей, вечно печальна сидит.


Тут создан образ неостановимого — и в то же время остановившегося! — движения. Здесь идеально подобрана звуковая гамма. Звук «у» гудит заунывно («Урну с водой... об Утес... чУдо... из Урны... стрУей...»). Взрывной звук «Ч» соединяется с протяженным «Н» и сам начинает звучать тягуче: «пеЧальНо... веЧНой... веЧНо». А в первой строке жесткое столкновение согласных передает ощущение удара: «оБ уТеС ее Дева РаЗБила».

Ho Пушкину этого мало. Он сообщает читателю глубокое чувство скрытой грусти; вечность и печаль, скульптурное совершенство форм и невеселая сущность жизни соединяются у него неразрывно. Ради этого он заставляет стих раскачиваться, повторяться: «...дева разбила... дева сидит... дева... печальна сидит». Повторы создают эффект кругового, безвыходного движения.

И Пушкину достаточно одного неожиданного слова среди скульптурно-гладких выражений, чтобы задеть читателя, царапнуть его, слегка кольнуть. Это слово — «праздный». Мы встречаем выражение «праздный черепок» — и сразу представляем себе растерянность, грусть «девы»: только что урна была целой, в нее можно было наливать вино, воду — и вот в одну секунду она стала «праздной», ненужной, и это уже навсегда...

А у Майкова, при всем совершенстве его раннего стихотворения, все настолько гладко, что взгляду не за что зацепиться. Тайны стиха — «божественные» (а какими же еще им быть?), воды — «сонные», звук дубрав — «необычайный»... И лишь спустя годы в майковской лирике появятся новые образы, привлекающие читательское внимание свежестью, неожиданностью:

Весна! выставляется первая рама —
И в комнату шум ворвался,
И благовест ближнего храма,
И говор народа, и стук колеса...

(«Весна! выставляется первая рама...», 1854).

Пейзажные стихотворения позднего Майкова, лишенные социальных подтекстов, станут своеобразным вызовом общему тону эпохи, главенствующим поэтическим вкусам:

Мой сад с каждым днем увядает;
Помят он, поломан и пуст,
Хоть пышно еще доцветает
Настурций в нем огненный куст...

Мне грустно! меня раздражает
И солнца осеннего блеск,
И лист, что с березы спадает,
И поздних кузнечиков треск...

(«Ласточки», 1856)

Общая тональность стихотворения — приглушенная, краски лишены «кричащих», резких тонов; но в самой глубине стихотворения зреют очень смелые образы. Метафора пышного увядания осенней природы восходит к пушкинской «Осени». Ho как неожидан образ огненного куста настурции, как противоречивы чувства лирического героя, который вовсе не восхищен этой пышностью, а раздражен «мелочами» осеннего дня...

Козьма Прутков. Когда «оригинальная» поэзия находится в состоянии кризиса, мучительно ищет новые идеи и новые формы самовыражения, раздваивается и даже «растраивается» между классицизмом, романтизмом и натурализмом, сам собою расцветает жанр пародии. То есть комическое воспроизведение особенностей манеры того или иного писателя, поэта.

В конце 1840-х годов Алексей Константинович Толстой (1817—1875) и его двоюродные братья Жемчужниковы — Алексей Михайлович (1821 —1908) и Владимир Михайлович (1830—1884) придумали... поэта. (Иногда к их совместному пародийному творчеству присоединялся третий брат, Александр Михайлович.) Они стали писать стихи от имени никогда не существовавшего графомана Козьмы Пруткова и в этих стихах пародировали казенность во всех ее проявлениях. Будь то чересчур изысканная, с отставленным мизинчиком антологическая поэзия или чересчур пафосная гражданская лирика.

Потом Пруткову придумали «казенную» биографию, превратили его в чиновника, директора Пробирной палатки. Четвертый из братьев Жемчужниковых, Лев Михайлович, нарисовал портрет Пруткова, соединив в нем солдафонские черты бюрократа и маску романтического поэта. Таково и литературное обличье Козьмы Пруткова, ложноромантическое и бюрократическое одновременно:

Когда в толпе ты встретишь человека,
Который наг;
Чей лоб мрачней туманного Казбека,
Неровен шаг;
Кого власы подъяты в беспорядке,
Кто, вопия,
Всегда дрожит в нервическом припадке, —
Знай, это я!

(«Мой портрет», 1856)

В облике Козьмы Пруткова соединилось несоединимое — позднеромантический образ «странного», дикого поэта, «который наг», и чиновника, «на коем фрак». Точно так же ему все равно, о чем и в какой манере писать стихи — то ли повторять бравурные интонации Владимира Бенедиктова, то ли сочинять в античном духе, подобно Майкову или другим «антологическим» поэтам 1840-х годов: «Люблю тебя, дева, когда золотистый / И солнцем облитый ты держишь лимон, / И юноши зрю подбородок пушистый / Меж листьев аканфа и белых колонн...» («Древний пластический грек», 1854).

Прутков схватывает на лету и стилистику многочисленных подражателей Гейне, создателей «социальной» поэзии:

На взморье, у самой заставы,
Я видел большой огород.
Растет там высокая спаржа;
Капуста там скромно растет.

Там утром всегда огородник
Лениво проходит меж гряд;
На нем неопрятный передник;
Угрюм его пасмурный взгляд...


Ho если бы «творчество» Козьмы Пруткова было только пародией — и ничем больше, оно бы умерло вместе со своей эпохой. А оно осталось в читательском обиходе, сочинения Пруткова переиздаются уже полтора столетия. Значит, они переросли границы жанра!

В «творчестве» Пруткова суммированы, переплавлены модные мотивы русской поэзии 1840—1850-х годов. А в результате создан смешной и по-своему цельный образ чиновного романтика, вдохновенного графомана, напыщенного проповедника банальности, автора проекта «О введении единомыслия в России». Ho при этом Прутков иногда словно бы случайно добалтывается до истины; некоторые его афоризмы вошли в наш лексикон, утратив издевательский смысл: «Если хочешь быть счастливым, будь им», «Специалист подобен флюсу: его полнота одностороння». В литературной личности Пруткова заключено нечто очень живое. И потому не «прутковские» пародии на отдельных (в большинстве своем справедливо забытых) поэтов, а именно сам его образ навсегда вошел в историю русской словесности.

Aп. А. Григорьев. Разумеется, и в более благоприятные для поэзии 1850—1860-е годы литературные судьбы складывались по-разному; многие русские поэты, славой которых мы гордимся поныне, не нашли читательского признания. Так, два стихотворения выдающегося литературного и театрального критика Аполлона Александровича Григорьева (1822—1864) «О, говори хоть ты со мной...» и «Цыганская венгерка» обратили на себя общее внимание лишь потому, что обрели вторую — музыкальную — жизнь, стали популярными романсами. Оба они посвящены гитаре, цыганской страсти, роковому надлому, любовному наваждению:

О, говори хоть ты со мной,
Подруга семиструнная!
Душа полна такой тоской,
А ночь такая лунная!..

(«О, говори хоть ты со мной...», 1857)

Две гитары, зазвенев,
Жалобно заныли...
С детства памятный напев,
Старый друг мой — ты ли?

(«Цыганская венгерка», 1857)

Аполлон Григорьев вырос в патриархальном Замоскворечье, в семье дворян, вышедших из крепостного сословия (дед Григорьева был крестьянином), и по-русски, без удержу относился ко всему — и к труду, и к веселью. Он бросил выгодно начинавшуюся карьеру, все время нуждался, много пил, дважды сидел в долговой яме и фактически умер во время долгового заключения...

Будучи европейски образованным человеком, Григорьев отстаивал в критических статьях идеи национальной самобытности. Принципы своей критики он называл органическими, то есть соприродными искусству в отличие от «исторической» критики Белинского или «реальной» критики Добролюбова. Современники читали и активно обсуждали статьи Григорьева; однако его замечательные стихи при жизни поэта вышли отдельным изданием лишь однажды и крошечным тиражом, всего пятьдесят экземпляров...

А. К. Толстой. Гораздо удачнее сложилась литературная биография Алексея Константиновича Толстого, одного из главных создателей образа Козьмы Пруткова. (В младших классах вы читали замечательное стихотворение А. К. Толстого «Колокольчики мои, цветики степные...», которое, как и многие стихи этого поэта, стало популярным романсом. Скорее всего, знакома вам и баллада «Шибанов».)

Происходивший из старинного рода, проведший детство в малороссийском имении матери на Черниговщине, Алексей Константинович десяти лет от роду был представлен великому Гёте. И это было не первое «литературное знакомство» юного Алексея. Его дядя, Алексей Перовский (псевдоним — Антоний Погорельский), замечательный писатель-романтик, автор сказки «Черная курица», которую многие из вас читали, собирал в своем петербургском доме весь цвет русской словесности. У него бывали Крылов, Жуковский, Пушкин, Гоголь; племянник был допущен в это собрание «бессмертных» и на всю жизнь запомнил их разговоры, реплики, замечания.

Неудивительно, что уже в шесть лет Алексей Толстой начал сочинительствовать. Его первые стихи одобрил сам Жуковский. Впоследствии Толстой писал и прозу. В его историческом романе «Князь Серебряный» (закончен в 1861 году) действуют благородные люди и царят неподдельные страсти. Причем Алексей Константинович ничуть не смущался тем обстоятельством, что романтические принципы Вальтера Скотта, которым он следовал неизменно, многие считали устаревшими. Истина не может устареть, а считаться с литературной модой было ниже его достоинства.

В 1834 году Алексей Константинович поступил на государеву службу в Московский архив Министерства иностранных дел, изучал древние русские рукописи; потом служил в российской миссии во Франкфурте-на-Майне; наконец, был зачислен в собственную канцелярию Его Величества и стал настоящим придворным. Именно при дворе встретил он свою будущую жену Софью Андреевну Миллер (урожденную Бахметьеву) — они познакомились на балу зимой 1851 года.

Чиновная карьера Толстого складывалась успешно; он умел сохранять внутреннюю независимость, следовать собственным принципам. Именно Толстой помог освободить от ссылки в Среднюю Азию и от солдатской повинности великого украинского поэта Тараса Григорьевича Шевченко. Он сделал все, чтобы И. С. Тургенева отпустили из ссылки в Спасское-Лутовиново, куда тот был отправлен за некролог памяти Гоголя. А когда Александр II спросил однажды Толстого: «Что делается в русской литературе?», тот ответил: «Русская литература надела траур по поводу несправедливого осуждения Чернышевского». Притом, что взгляды Чернышевского были Толстому предельно чужды.

В середине 1850-х годов, успев принять участие в трагической для России Крымской войне, Толстой решил выйти в отставку, освободиться от службы, которая его давно тяготила. Ho лишь в 1861 году Александр II удовлетворил прошение об отставке и Алексей Константинович смог полностью сосредоточиться на литературном творчестве.

К этому времени уже полностью сложился его художественный мир. Как сам Толстой отличался внутренней цельностью, редкостным душевным здоровьем, так и его лирический герой чужд неразрешимых сомнений, меланхолии. Русский идеал открытости, цельности, широты предельно близок ему:

Коль любить, так без рассудку,
Коль грозить, так не на шутку,
Коль ругнуть, так сгоряча,
Коль рубнуть, так уж сплеча!

Коли спорить, так уж смело,
Коль карать, так уж за дело,
Коль простить, так всей душой,
Коли пир, так пир горой!


В этом восьмистишии, написанном в 1854 году, нет ни одного эпитета: лирическому герою не нужны оттенки, он стремится к определенности, яркости основных тонов. По той же самой причине Толстой избегает разнообразия в самом построении стихотворения. Принцип единоначатия (анафора) использован последовательно, переходит из строки в строку: «Коль... так». Словно поэт энергично пристукивает рукой по столу, отбивая четкий ритм...

Толстой никогда не примыкал к враждующим лагерям, он не был ни западником, ни славянофилом; он ощущал себя человеком мировой культуры и в то же самое время носителем глубоко русской традиции. Политическим идеалом его была Новгородская республика с ее демократическим устройством. Он верил, что отечественная власть некогда следовала нравственным принципам, а в современном мире утратила их, разменяла на политические интересы, свела к мелочной борьбе разных групп. А значит, считал поэт, он не может примыкать ни к одной идейной «платформе». Так и его лирический герой — «Двух станов не боец, а только гость случайный»; он свободен от каких бы то ни было «партийных» обязательств.

Недаром одно из самых энергичных и самых декларативных стихотворений Алексея Толстого называется «Против течения». Такие стихи, в которых прямо и четко формулируется жизненная, литературная и социальная программа поэта, принято называть программными.

Други, вы слышите ль крик оглушительный:
«Сдайтесь, певцы и художники! Кстати ли
Вымыслы ваши в наш век положительный?
Много ли вас остается, мечтатели?
Сдайтеся натиску нового времени!
Мир отрезвился, прошли увлечения —
Где ж устоять вам, отжившему племени,
Против течения?

Други, не верьте! Все та же единая
Сила нас манит к себе неизвестная,
Ta же пленяет нас песнь соловьиная,
Te же нас радуют звезды небесные!
Правда все та же! Средь мрака ненастного
Верьте чудесной звезде вдохновения,
Дружно гребите во имя прекрасного
Против течения!..»

Даже безнадежное, казалось бы, положение вызывает у лирического героя Толстого не отчаяние, а прилив энергии сопротивления неблагополучным обстоятельствам.

Тоскливые ноты безнадежности почти полностью изгнаны из лирики Толстого. В одном из стихотворений мы встречаем строку: «Я стою надежно и прочно!» — такая простая, ясная, даже рациональная позиция лирического героя была тогда крайней редкостью. Потому и жанр элегии смещен на периферию толстовской поэзии. Когда же его лирический герой хочет поделиться с читателем грустными переживаниями, разочарованием в любовном чувстве, поэт обращается к жанру романса. (Еще раз вспомним: романсом в русской лирике XIX века называли лирическое стихотворение напевного типа, как правило, о печальной любви. Однако эта печаль не безысходна. Поэт или еще не объяснился с возлюбленной и гадает, чем дело кончится, или уже пережил трагедию разлуки, оставил свою боль в прошлом и смотрит на собственный любовный опыт как бы сквозь дымку воспоминания.)

Многие стихотворения Толстого, подобно некоторым стихам Григорьева, положены на музыку и поются до сих пор:

Средь шумного бала, случайно,
В тревоге мирской суеты,
Тебя я увидел, но тайна
Твои покрывала черты...

(«Средь шумного бала, случайно...», 1851)

Сохраняя традиционные романтические мотивы, Толстой незаметно «спрямлял» их, сознательно упрощал. Ho не потому, что боялся приблизиться к бездне, столкнуться с неразрешимыми проблемами, а потому, что его здоровой натуре претила всякая двусмысленность, неопределенность. Даже когда речь в его стихах заходит о неразрешимой любовной драме (прочтите стихотворение 1858 года «Слеза дрожит в твоем ревнивом взоре...»), Алексей Толстой находит выход в том, что другому поэту могло послужить поводом для отчаяния, в мысли о неизбежной смерти, за которой следует приобщение к жизни вечной:

...Ho не грусти, земное минет горе,
Пожди еще, — неволя недолга, —
В одну любовь мы все сольемся вскоре,
В одну любовь, широкую, как море,
Что не вместят земные берега.


По той же самой причине в лирике его отсутствует романтическая ирония с ее внутренним трагизмом, надрывом; ее место занимает юмор — вольный смех веселого человека над несовершенством жизни, над неосуществимостью мечты.

Самое известное юмористическое сочинение Толстого «История Государства Российского от Гостомысла до Тимашева» имеет жанровое обозначение «сатира». Ho давайте вчитаемся в эти стихи, в которых насмешливо излагаются основные события отечественной истории:

Послушайте, ребята,
Что вам расскажет дед.
Земля наша богата,
Порядка в ней лишь нет.


Что в этих веселых строчках главное? Сатирическое, гневное, язвительное обличение традиционных российских недостатков или усмешка русского человека над самим собой, над любимой историей, над неизменностью отечественных пороков? Разумеется, второе; недаром автор надевает маску старого балагура, а читателей уподобляет малым ребятам! На самом деле Алексей Толстой создает не убийственную сатиру, а грустно-веселую пародию. Он пародирует форму летописи, образ летописца («Составил от былинок / Рассказ немудрый сей / Худый смиренный инок / Раб Божий Алексей»). Ho главный предмет его пародии — иной; а какой — скажем чуть позже.

В стихотворении 83 строфы — ив такой короткий объем Толстой ухитряется вместить пародийный рассказ обо всех основных, символически значимых событиях отечественной истории, от призвания варягов и Крещения Руси до 1868 года, когда стихи были написаны.

Когда ж вступил Владимир
На свой отцовский трон,

Послал он за попами
В Афины и Царьград,
Попы пришли толпами,
Крестятся и кадят,

Поют себе умильно
И полнят свой кисет;
Земля, как есть, обильна,
Порядка только нет.

Разумеется, вслед за этим наступает череда княжеских раздоров, но все равно порядка нет как нет. Ни западные пришлецы, ни византийские «попы», ни татаро-монголы — никто не принес его с собою, никто не справился с неизменной русской неупорядоченностью. И тут из недр отечественной истории является собственный «упорядочиватель»:

Иван Васильич Грозный
Ему был имярек
За то, что был серьезный,
Солидный человек.

Приемами не сладок,
Ho разумом не хром;
Такой завел порядок,
Что покати шаром!


Так сквозь пародию проступает собственный — и очень серьезный — взгляд Толстого на существо отечественной истории. Ее недостатки суть продолжение ее достоинств. Эта «неупорядоченность» губит ее — и она же, увы, позволяет Руси сохранить свою самобытность. Ничего хорошего в том нет, но что же делать... Только двум правителям удалось навязать Руси «порядок»: Ивану Грозному и Петру I. Ho какой ценой!

Царь Петр любил порядок,
Почти как царь Иван,
И так же был не сладок,
Порой бывал и пьян.

Он молвил: «Мне вас жалко,
Вы сгинете вконец;
Ho у меня есть палка,
И я вам всем отец!..»


Толстой не осуждает Петра («...Петра я не виню: / Больному дать желудку / Полезно ревеню»). Однако не приемлет его чрезмерной жесткости. В легкую оболочку пародии облачается все более глубокое содержание, сквозь юмор проступает печаль. Да, Россия больна, но лечение может оказаться еще хуже, а результат «исцеления» все равно недолог...

Жанр сатиры уступил место жанру пародии, а пародия незаметно превратилась в философское стихотворение, пускай и написанное в шутливой форме. Ho если пародия может обойтись без положительного содержания, без идеала, то философское стихотворение — никогда. Значит, где-то должен быть запрятан собственный «толстовский» ответ на вопрос: что же все-таки может исцелить русскую историю от многовековой болезни? He варяги, не Византия, не «палка» — а что же тогда? Быть может, скрытый ответ на этот вопрос содержится в строфах, посвященных Екатерине II:

«Madame, при вас на диво
Порядок расцветет, —
Писали ей учтиво
Вольтер и Дидерот, —

Лишь надобно народу,
Которому вы мать,
Скорее дать свободу,
Скорей свободу дать».

Ho Екатерина страшится свободы, которая могла бы позволить народу самоисцелиться: «...И тотчас прикрепила / Украинцев к земле».

Заканчивается стихотворение строфами о современнике Толстого, министре внутренних дел Тимашеве — жестком стороннике «порядка». Порядок на Руси устанавливают по-прежнему палкой; нетрудно догадаться, что ждет ее впереди.
Печать Просмотров: 6671
Версия для компьютеров