Проза периода Великой Отечественной войны

По данным энциклопедии «Великая Отечественная война», в действующей армии служило свыше тысячи писателей, из восьмисот членов московской писательской организации в первые дни войны на фронт ушло двести пятьдесят. Четыреста семьдесят один писатель с войны не вернулся — это большие потери. Когда-то во время испанской войны Хемингуэй заметил: «Писать правду о войне очень опасно и очень опасно доискиваться правды... Когда человек идет на фронт искать правду, он может вместо нее найти смерть. Ho если едут двенадцать, а возвращаются только двое — правда, которую они привезут с собой, будет действительно правдой, а не искаженными слухами, которые мы выдаем за историю. Стоит ли рисковать, чтобы найти эту правду, — об этом пусть судят сами писатели».

Особую роль в судьбе военной литературы сыграли газеты.

Корреспондентами «Красной звезды» работали И. Эренбург, К. Симонов, В. Гроссман, А. Платонов, Е. Габрилович, П. Павленко, А. Сурков, ее постоянными авторами были А. Толстой, Е. Петров, А. Довженко, Н. Тихонов. В «Правде» работали А. Фадеев, Л. Соболев, В. Кожевников, Б. Полевой. В армейских газетах была даже учреждена специальная должность — писатель. В газете Южного фронта «Во славу Родины» служил Б. Горбатов, в газете Западного, а потом 3-го Белорусского фронта «Красноармейская правда» — A. Твардовский... Газета в ту пору стала основным посредником между писателем и читателем и самым влиятельным практическим организатором литературного процесса. Союз газеты с писателями был рожден потребностью газеты в писательском пере (разумеется, в рамках журналистских жанров), но как только он стал более или менее прочным и привычным, он превратился в союз и с художественной литературой (она стала присутствовать на газетных полосах в «чистом» виде). В январе 1942 г. «Красная звезда» напечатала первые рассказы К. Симонова, К. Паустовского, В. Гроссмана. После этого произведения художественной литературы — стихи и поэмы, рассказы и повести, даже пьесы — стали появляться и в других центральных газетах, в газетах фронтовых и армейских. Вошла в обиход прежде немыслимая — считалось аксиомой, что газета живет один день, — на газетной полосе фраза: «Продолжение в следующем номере». В газетах были опубликованы повести: «Русская повесть» П. Павленко («Красная звезда», 1942), «Народ бессмертен» В. Гроссмана («Красная звезда», 1942), «Радуга» B. Василевской («Известия», 1942), «Семья Тараса» («Непокоренные») Б. Горбатова («Правда», 1943); первые главы романа «Молодая гвардия» А. Фадеева («Комсомольская правда», 1945), роман был окончен после войны; поэмы: «Пулковский меридиан» В. Инбер («Литература и жизнь», «Правда», 1942), «Февральский дневник» О. Берггольц («Комсомольская правда», 1942), «Василий Теркин» А. Твардовского («Правда», «Известия», «Красная звезда», 1942); пьесы: «Русские люди» К. Симонова («Правда», 1942), «Фронт» А. Корнейчука («Правда», 1942).

Война и для солдата-пехотинца, артиллериста, сапера была не только бесчисленными опасностями — бомбежками, артиллерийскими налетами, пулеметными очередями — и соседством со смертью, до которой так часто бывало всего-навсего четыре шага, но и тяжким повседневным трудом. И от писателя она тоже требовала самоотверженного литературного труда — без передышек и отдыха. «Я писал, — вспоминал А. Твардовский, — очерки, стихи, фельетоны, лозунги, листовки, песни, статьи, заметки — все». Ho даже традиционные газетные жанры, предназначенные для освещения сегодняшнего дня, его злобы, — корреспонденция и публицистическая статья (а они, естественно, получили тогда наибольшее распространение, к ним на протяжении всей войны обращались чаще всего), когда к ним прибегал одаренный художник, преображались: корреспонденция превращалась в художественный очерк, публицистическая статья — в эссе, приобретали достоинства художественной литературы, в том числе и долговечность. Многое из того, что тогда торопливо писалось для завтрашнего номера газеты, сохранило живую силу до наших дней, столько вложено в эти сочинения таланта и души. И в журналистских жанрах ярко проявилась индивидуальность этих писателей.

И первая строчка в перечне наиболее отличившихся в войну своей работой в газете писателей по праву принадлежит Илье Эренбургу, который, как свидетельствует от лица корпуса фронтовых корреспондентов К. Симонов, «работал в тяжелую страду войны больше, самоотверженнее и лучше всех нас».

Эренбург — публицист по преимуществу, главный его жанр — статья, вернее, эссе. У Эренбурга редко можно встретить описание в чистом виде. Пейзаж, зарисовка сразу же укрупняются, приобретают символический смысл. Собственные впечатления и наблюдения Эренбурга (а он, сугубо штатский человек, не раз ездил на фронт) входят в образную ткань его публицистики на равных правах с письмами, документами, цитатами из газет, свидетельствами очевидцев, показаниями пленных и т. п.

Лаконизм — одна из бросающихся в глаза отличительных черт стиля Эренбурга. Большое количество самых разнообразных фактов, которые использует писатель, требует сжатости. Часто уже сам «монтаж» фактов высекает мысль, подводит читателя к выводу: «Когда Леонардо да Винчи сидел над чертежами летательной машины, он думал не о фугасных бомбах, но о счастье человечества. Подростком я видел первые петли французского летчика Пегу. Старшие говорили: „Гордись — человек летает, как птица!“ Много лет спустя я увидел „юнкерсов“ над Мадридом, над Парижем, над Москвой...» («Сердце человека»).

Контрастное сопоставление, резкий переход от частной, но поражающей воображение детали к обобщению, от безжалостной иронии к сердечной нежности, от гневной инвективы к воодушевляющему призыву — вот что отличает стиль Эренбурга. Внимательный читатель публицистики Эренбурга не может не догадаться, что автор ее поэт.

Константин Симонов тоже поэт (во всяком случае, в ту пору так его воспринимали читатели, да и он сам тогда считал поэзию своим истинным призванием), но иного склада — он всегда тяготел к сюжетному стихотворению, в одной из рецензий на его довоенные стихи было проницательно замечено: «У Константина Симонова острота зрения и повадка прозаика». Так что война, работа в газете только подтолкнули его к прозе. В очерках он обычно изображает то, что видел своими глазами, делится тем, что пережил сам, или рассказывает историю какого-то человека, с которым его свела война.

В очерках Симонова всегда есть повествовательный сюжет, поэтому они по образной структуре малоотличимы от его рассказов. В них, как правило, присутствует психологический портрет героя — обыкновенного солдата или офицера переднего края, отражены жизненные обстоятельства, формировавшие характер этого человека, подробно изображен тот бой, в котором он отличился, при этом главное внимание автор отдает будням войны. Вот концовка очерка «На реке Сож»: «Начинались вторые сутки боя на этом далеко не первом по счету водном рубеже. Это был рядовой, трудный день, вслед за которым уже начинались новые сутки боя, такие же трудные» — она характеризует угол зрения автора. И Симонов с большим количеством подробностей воссоздает то, что в эти «рядовые» дни приходилось переживать солдату или офицеру, когда в стужу, пробирающую до костей, или в распутицу шагал он по бесконечным фронтовым дорогам, подталкивал буксующие машины или вытаскивал из непролазной грязи намертво застрявшие пушки; как закуривал последнюю щепотку махорки, смешанной с крошками, или жевал случайно сохранившийся сухарь — который день нет ни харча, ни курева; как перебегал под минометным обстрелом — перелет, недолет, — чувствуя всем телом, что вот сейчас его накроет следующей миной, или, преодолевая тоскливую пустоту в груди, поднимался под огнем для броска во вражеские траншеи.

Виктор Некрасов, проведший всю сталинградскую эпопею на передовой, командуя полковыми саперами, вспоминал, что в Сталинграде нечасто, но все же появлялись журналисты, правда, обычно «люди пера» появлялись ненадолго и не всегда спускались ниже штаба армии. Были, однако, и исключения: «Василий Семенович Гроссман бывал не только в дивизиях, но и в полках, на передовой. Был он и в нашем полку». И самое важное свидетельство: «...газеты с его, как и Эренбурга, корреспонденциями зачитывались у нас до дыр». Сталинградские очерки были высшим художественным достижением писателя в ту пору.

В галерее образов, созданных Гроссманом в очерках, два воина, с которыми писатель встретился во время Сталинградской битвы, были живым воплощением самых существенных, самых дорогих ему черт народного характера. Это 20-летний снайпер Чехов, «юноша, которого все любили за доброту и преданность матери и сестрам, не пулявший в детстве из рогатки», ибо он «жалел бить по живому», «ставший железной, жестокой и святой логикой Отечественной войны страшным человеком, мстителем» («Глазами Чехова»). И сапер Власов с «жуткой, как эшафот» (это из записной книжки Гроссмана, такое она произвела на него впечатление), волжской переправы: «Часто бывает, что один человек воплощает в себе все особенные черты большого дела, большой работы, что события его жизни, его черты характера выражают собой характер целой эпохи. И конечно, именно сержант Власов, великий труженик мирных времен, шестилетним мальчиком пошедший за бороной, отец шестерых старательных, небалованных ребят, человек, бывший первым бригадиром в колхозе и хранителем колхозной казны, — и есть выразитель суровой и будничной героичности сталинградской переправы» («Власов»).

Ключевое у Гроссмана слово, ключевое понятие, объясняющее силу народного сопротивления, — свобода. «Нельзя сломить воли народа к свободе», — пишет он в очерке «Волга — Сталинград», называя Волгу «рекой русской свободы ».

«Одухотворенные люди» — так называется один из самых известных очерков-рассказов (за неимением других воспользуемся этим жанровым определением, хотя оно не передает своеобразия произведения, в котором конкретная, документальная основа сочетается с легендарно-метафорическим художественным строем) Андрея Платонова. «Он знал, — пишет Платонов об одном из своих героев, — что война, как и мир, одухотворяется счастьем и в ней есть радость, и он сам испытывал радость войны, счастье уничтожения зла, и еще испытывает их, и ради того он живет на войне и другие люди живут» («Офицер и солдат»). Снова и снова возвращается писатель к мысли о силе духа как основе нашей стойкости. «Ничего не совершается без подготовленности в душе, особенно на войне. Ho этой внутренней подготовленности нашего воина к битвам можно судить и о силе его органической привязанности к родине, и о его мировоззрении, образованном в нем историей его страны» («О советском солдате (Три солдата)»). А в захватчиках, бесчинствующих на нашей земле, самое отвратительное, чудовищное для Платонова — « пустодушие ».

Война с фашизмом и предстает в произведениях Платонова как сражение «одухотворенных людей» с «неодушевленным врагом» (это название другого платоновского очерка-рассказа), как борьба добра и зла, созидания и разрушения, света и мрака. «В мгновениях боя, — замечает он, — освобождается от злодейства вся земля». Ho, рассматривая войну в коренных общечеловеческих категориях, писатель не отворачивается от своего времени, не пренебрегает его конкретными чертами (хотя такого рода несправедливых обвинений: «В рассказах Платонова нет окрашенного временем исторического человека, нашего современника...» — он не избежал). Образ жизни современников (вернее сказать, их мирочувствование, ибо все бытовое, «вещественное» переключается Платоновым в эту сферу) неизменно присутствует в его произведениях, но главная цель автора — показать, что война идет «ради жизни на земле», за право жить, дышать, растить детей. Враг посягнул на само физическое существование нашего народа — вот что диктует Платонову «вселенский», общечеловеческий масштаб. На это ориентирован и его стиль, в котором слились философичность и фольклорный метафоризм, гиперболы, восходящие к сказочному повествованию, и психологизм, чуждый сказке, символика и просторечие, одинаково интенсивно окрашивающие и речь героев, и авторский язык.

В центре внимания Алексея Толстого — патриотические и ратные традиции русского народа, которые должны служить опорой, духовным фундаментом сопротивления фашистским захватчикам. И сражающиеся против гитлеровских полчищ советские воины для него прямые наследники тех, кто, «оберегая честь отечества, шел через альпийские ледники за конем Суворова, уперев штык, отражал под Москвой атаки кирасиров Мюрата, в чистой тельной рубахе стоял — ружье к ноге — под губительными пулями Плевны, ожидая приказа идти на неприступные высоты» («Что мы защищаем»).

Постоянное обращение Толстого к истории отзывается в стиле торжественной лексикой, писатель широко использует не только архаизмы, но и просторечие — вспомним знаменитое толстовское: «Ничего, мы сдюжим!»

Характерная черта многих очерков и публицистических статей военного времени — высокое лирическое напряжение. He случайно так часто очеркам даются подзаголовки подобного типа: «Из записной книжки писателя», «Странички из дневника», «Дневник», «Письма» и т. п. Это пристрастие к лирическим формам, к повествованию, близкому к дневнику, объяснялось не столько тем, что они давали большую внутреннюю свободу в передаче материала, еще никак не уложившегося, материала, который был сегодняшним в буквальном смысле этого слова, — главное было в другом: так писатель получал возможность от первого лица говорить о том, что переполняло его душу, прямо выражать свои чувства. «В чувстве коллективной сплоченности, в полном растворении человека в общем деле защиты Ленинграда я черпал вдохновение», — это сказано Николаем Тихоновым, но чувство здесь выражено общее для большинства писателей. Никогда писатель так очетливо не слышал сердце народа — для этого ему надо было просто прислушаться к своему сердцу. И о ком бы он ни писал, он непременно писал и о себе. Никогда еще для писателя не было столь коротким расстояние между словом и делом. И ответственность его никогда не была столь высока и конкретна.

Иногда литературный процесс военных лет в критических статьях выглядит как путь от публицистической статьи, очерка, лирического стихотворения к жанрам более «солидным»: повести, поэме, драме. Считается, что, по мере того как писатели накапливали впечатления военной действительности, малые жанры сходили на нет. Ho живой процесс не укладывается в эту заманчиво стройную схему. До самого конца войны писатели продолжали выступать на страницах газет с очерками, публицистическими статьями, и лучшие из них были настоящей, без всяких скидок, литературой. А первые повести и пьесы, в свою очередь, появились рано — в 1942 г. И, переходя от очерка и публицистики к обзору повестей, надо иметь в виду, что тут не годится подход выше-ниже, оценки лучше-хуже. Речь пойдет о самых значительных, художественно самых ярких, много раз переиздававшихся и в послевоенные годы произведениях: «Народ бессмертен» (1942) В. Гроссмана, «Непокоренные» (под названием «Семья Тараса») (1943) Б. Горбатова, «Волоколамское шоссе» (первая часть под названием «Панфиловцы на первом рубеже (повесть о страхе и бесстрашии)», 1943; вторая — «Волоколамское шоссе (вторая повесть о панфиловцах)», 1944) А. Бека, «Дни и ночи» (1944) К. Симонова. Они примечательны и тем, что обнаруживают широкий диапазон литературных традиций, на которые ориентировались авторы повестей, художественно претворяя впечатления от катастрофически переломившейся, взвихренной военной действительности.

Василий Гроссман начал писать повесть «Народ бессмертен» весной 1942 г., когда немецкая армия была отогнана от Москвы и обстановка на фронте стабилизировалась. Можно было попытаться привести в какой-то порядок, осмыслить обжигавший души горький опыт первых месяцев войны, выявить то, что было подлинной основой нашего сопротивления и внушало надежды на победу над сильным и умелым врагом, найти для этого органичную образную структуру.

Сюжет повести воспроизводит весьма распространенную фронтовую ситуацию той поры — попавшие в окружение наши части в жестоком бою, неся тяжелые потери, прорывают вражеское кольцо. Ho этот локальный эпизод рассматривается автором с оглядкой на толстовскую «Войну и мир», раздвигается, расширяется, повесть приобретает черты мини-эпоса. Действие переносится из штаба фронта в старинный город, на который обрушилась вражеская авиация, с переднего края, с поля боя — в захваченное фашистами село, с фронтовой дороги — в расположение немецких войск. Повесть густо населена: наши бойцы и командиры — и те, что оказались крепки духом, для кого обрушившиеся испытания стали школой «великой закаляющей и умудряющей тяжелой ответственности», и казенные оптимисты, всегда кричавшие «ура», но сломленные поражениями; немецкие офицеры и солдаты, упоенные силой своей армии и одержанными победами; горожане и украинские колхозники — и патриотически настроенные, и готовые стать прислужниками захватчиков. Все это продиктовано «мыслью народной», которая для Толстого в «Войне и мире» была самой важной, и в повести «Народ бессмертен» она выдвинута на первый план.

«Пусть не будет слова величавей и святей, чем слово „народ“!» — пишет Гроссман. He случайно главными героями своей повести он сделал не кадровых военных, а людей штатских — колхозника из Тульской области Игнатьева и московского интеллигента, историка Богарева. Они — многозначительная деталь, — призванные в армию в один и тот же день, символизируют единство народа перед лицом фашистского нашествия.

Символично и единоборство — «словно возродились древние времена поединков» — Игнатьева с немецким танкистом, «огромным, плечистым», «прошедшим по Бельгии, Франции, топтавшим землю Белграда и Афин», «чью грудь сам Гитлер украсил „железным крестом“». Оно напоминает описанную позднее Твардовским схватку Теркина с «сытым, бритым, береженым, дармовым добром кормленным» немцем:

Как на древнем поле боя,
Грудь на грудь, что щит на щит, —
Вместо тысяч бьются двое,
Словно схватка все решит.


Как много общего у Игнатьева с Теркиным! Даже гитара Игнатьева несет ту же функцию, что гармонь Теркина. И родство этих героев говорит о том, что Гроссману открылись черты современного русского народного характера.

Борис Горбатов рассказывал, что, работая над повестью «Непокоренные», он искал «слова-снаряды», торопился, чтобы «немедленно передать» повесть «на духовное вооружение нашей армии». Он писал ее после Сталинграда, после освобождения Донбасса, побывав там, увидев, что стало с людьми, оказавшимися во власти оккупантов, во что превратились города и поселки, заводы и шахты. «...Пишу только то, что хорошо знаю... —признавался Горбатов. — Только потому, что сам я донбассовец, родившийся и выросший там, и только потому, что в дни войны я был в Донбассе, и при обороне его и в боях за него, только потому, что я с войсками вошел в освобожденный Донбасс, — смог я рискнуть написать книгу „Непокоренные“ о людях, мне известных и близких. Я не изучал их — я жил с ними. И многие из героев „Непокоренных“ просто списаны с натуры — такими, какими я их знал».

Горбатов стремится нарисовать эпическую картину происходящего. Ho эстетическим ориентиром, прежде всего в раскрытии темы патриотизма, ему служит романтический эпос «Тараса Бульбы» Гоголя. Автор «Непокоренных» этого не скрывает, связь с гоголевской традицией обнажена для читателей, намеренно подчеркнута: при первой публикации повесть Горбатова даже называлась «Семья Тараса», три главных персонажа ее — старый Тарас и его сыновья Степан и Андрей — не только повторяют имена героев гоголевской повести, отношение горбатовского Тараса к своим сыновьям, их судьбы должны были напомнить читателям о драме в семье Тараса Бульбы, о конфликте между патриотическим и отцовским чувством. Стиль повести «Непокоренные» восходит к балладе: как в стихах, здесь есть повторяющиеся, скрепляющие повествование образы, опорные словесные лейтмотивы; фраза, которой заканчивается глава и которая содержит итог только что рассказанного, ставится в начало следующей главы, создавая ее эмоциональное поле.

Начинается повесть Горбатова сценой летнего отступления сорок второго года: «Все на восток, все на восток... Хоть бы одна машина на запад! А все вокруг было объято тревогой, наполнено криком и стоном, скрипом колес, скрежетом железа, хриплой руганью, воплями раненых, плачем детей, и казалось, сама дорога скрипит и стонет под колесами, мечется в испуге меж косогорами...» А заканчивается освобождением от захватчиков, наступлением нашей армии и отступлением немецкой: «Они шли на запад... Навстречу попадались длинные, унылые колонны пленных немцев. Немцы шли в зеленых шинелях с оборванными хлястиками, без ремней, уже не солдаты — пленные». Шли, как год назад шли наши пленные, — тоже «шинель без хлястиков, без ремня, взгляд исподлобья, руки за спиной, как у каторжан». А между этими событиями год жизни заводского поселка, оккупированного фашистами, — страшный год расправ, бесправия, унижения, рабского существования.


Повесть Горбатова была первой серьезной попыткой подробного изображения того, что происходило на оккупированной территории, как жили там, как бедствовали люди, оказавшиеся в фашистской неволе, как преодолевался страх, как возникало сопротивление захватчикам мирного населения, оставленного на произвол судьбы, на поругание врагу. Отгородиться от ставшего враждебным окружающего мира крепкими запорами и замками («Нас это не касается!»), отсидеться в своем доме — такой была первая реакция старого Тараса. Ho вскоре выяснилось: так спастись нельзя.

«Жить было невозможно.

На семью Тараса еще не обрушился топор фашистов. Никого не убили из близких. Никого не замучили. He угнали. He обобрали. Еще ни один немец не побывал в старом домике в Каменном Броде. А жить было невозможно.

He убили, но в любую минуту могли убить. Могли ворваться ночью, могли схватить среди бела дня на улице. Могли швырнуть в вагон и угнать в Германию. Могли без вины и суда поставить к стенке; могли расстрелять, а могли и отпустить, посмеявшись над тем, как человек на глазах седеет. Они все могли. Могли — и это было хуже, чем если б уж убили. Над домиком Тараса, как и над каждым домиком в городе, черной тенью распластался страх».

И дальше в повести рассказывается о преодолении этого страха, о том, как каждый по-своему оказывал сопротивление захватчикам, включался так или иначе в борьбу с ними. Старый мастер Тарас отказывается восстанавливать свой завод, занимается саботажем. Его старший сын Степан, бывший здесь секретарем обкома, «хозяином» области, организует и возглавляет подпольную организацию; подпольщицей становится дочь Тараса Настя, перед оккупацией закончившая школу. Попавший в плен младший сын Андрей переходит линию фронта и возвращается в родной город уже в рядах освободивших его войск. В историях Степана и Андрея Горбатов затрагивает те больные явления военной действительности, к которым никто тогда еще не отваживался обращаться. Теперь, по прошествии полувека, ясно, что не все тогда открывалось автору «Непокоренных» в подлинном свете, ему мешали идеологические шоры, но все-таки он взялся за взрывчатый материал, касаться которого в ту пору было немного охотников.

Сколачивая подпольные группы, связываясь с людьми, которые были в мирное время «активом», Степан обнаруживает — это для него, знатока «кадров» и опытного руководителя, обескураживающая неожиданность, — что среди тех, кто пользовался официальным доверием, был у власти в фаворе, оказались и трусы, и предатели, а среди незаметных, «неперспективных» или строптивых, думающих и поступающих по-своему, неугодных начальству было немало людей, до конца верных Родине, подлинных героев. «Значит, плохо ты людей знал, Степан Яценко, — укоряет себя горбатовский герой. — А ведь жил с ними, ел, пил, работал... А главного в них не знал — души их». Ho не в этом дело, «хозяин» области тут заблуждается (а вместе с ним и автор): все, что требовалось ему, как секретарю обкома, знать о людях, он знал, — не годилась, была ложной, бездушно-казенной сама система оценки людей.

Судьба горбатовского Андрея проецируется на судьбу младшего сына Тараса Бульбы. Ho Андрей не изменил Родине, и нет его вины в том, что он вместе с десятками тысяч таких же, как он, бедолаг попал в плен, хотя отец видит в нем изменника и клеймит его, как Тарас Бульба своего младшего сына, а когда Андрей перешел линию фронта, его «долго и строго допрашивали в особом отделе». Да он и сам уверовал, что виноват, раз не пустил себе пулю в лоб. И видимо, автор тоже так считает, хотя рассказанная им история Андрея решительно расходится с такой оценкой. Ho за всем этим стоял чудовищно жестокий приказ Сталина: «плен — измена Родине», тяжелейшие правовые и нравственные последствия которого полвека не удавалось изжить.

Сюжет «Волоколамского шоссе» Александра Бека очень напоминает сюжет повести Гроссмана «Народ бессмертен»: попавший после тяжелых боев в октябре сорок первого под Волоколамском в окружение батальон панфиловской дивизии прорывает вражеское кольцо и соединяется с основными силами дивизии. Ho сразу же бросаются в глаза существенные различия в разработке этого сюжета. Гроссман стремится всячески расширить общую панораму происходящего. Бек замыкает повествование рамками одного батальона. Художественный мир повести Гроссмана — герои, воинские части, место действия — порожден его творческой фантазией, Бек документально точен. Вот как он характеризовал свой творческий метод: «Поиски героев, действующих в жизни, длительное общение с ними, беседы с множеством людей, терпеливый сбор крупиц, подробностей, расчет не только на собственную наблюдательность, но и на зоркость собеседника...» В «Волоколамском шоссе» он воссоздает подлинную историю одного из батальонов панфиловской дивизии, все у него соответствует тому, что было в действительности: география и хроника боев, персонажи.

В повести Гроссмана рассказ о событиях и людях ведет вездесущий автор, у Бека рассказчиком выступает командир батальона Баурджан Момыш-Улы. Его глазами мы видим то, что было с его батальоном, он делится своими мыслями и сомнениями, объясняет свои решения и поступки. Себя же автор рекомендует читателям лишь как внимательного слушателя и «добросовестного и прилежного писца», что нельзя принимать за чистую монету. Это не более чем художественный прием, потому что, беседуя с героем, писатель допытывался о том, что представлялось ему, Беку, важным, компоновал из этих рассказов и образ самого Момыш-Улы, и образ генерала Панфилова, «умевшего управлять, воздействовать не криком, а умом, в прошлом рядового солдата, сохранившего до смертного часа солдатскую скромность», — так писал Бек в автобиографии о втором очень дорогом ему герое книги.

«Волоколамское шоссе» — оригинальное художественнодокументальное произведение, связанное с той литературной традицией, которую олицетворяет в литературе XIX в. Глеб Успенский. «Под видом сугубо документальной повести, — признавался Бек, — я писал произведение, подчиненное законам романа, не стеснял воображения, создавал в меру сил характеры, сцены...» Конечно, и в авторских декларациях документальности, и в его заявлении о том, что он не стеснял воображения, есть некое лукавство, они как бы с двойным дном: читателю может казаться, что это прием, игра. Ho у Бека обнаженная, демонстративная документальность не стилизация, хорошо известная литературе (вспомним для примера хотя бы «Робинзона Крузо»), не поэтические одежды очерково-документального покроя, а способ постижения, исследования и воссоздания жизни и человека. И повесть «Волоколамское шоссе» отличается безупречной достоверностью даже в мелочах (если Бек пишет, что тринадцатого октября «все было в снегу», — не нужно обращаться к архивам метеослужбы, можно не сомневаться, так оно и было в действительности). Это своеобразная, но точная хроника кровопролитных оборонительных боев под Москвой (так сам автор определял жанр своей книги), раскрывающая, почему немецкая армия, дойдя до стен нашей столицы, взять ее не смогла.

И самое главное, из-за чего «Волоколамское шоссе» следует числить за художественной литературой, а не журналистикой. За профессионально армейскими, военными заботами — дисциплины, боевой подготовки, тактики боя, — которыми поглощен Момыш-Улы, для автора встают проблемы нравственные, общечеловеческие, до предела обостренные обстоятельствами войны, постоянно ставящими человека на грань между жизнью и смертью: страха и мужества, самоотверженности и эгоизма, верности и предательства.

В художественном строе повести Бека немалое место занимает полемика с пропагандистскими стереотипами, с батальными штампами, полемика явная и скрытая. Явная, потому что таков характер главного героя: он резок, не склонен обходить острые углы, даже себе не прощает слабостей и ошибок, не терпит пустословия и пышнословия. Вот характерный эпизод:

«Подумав, он проговорил:

— „He ведая страха, панфиловцы рвались в первый бой...“ Как, по-вашему: подходящее начало?

— He знаю, — нерешительно сказал я.

— Так пишут ефрейторы литературы, — жестко сказал он. — В эти дни, что вы живете здесь, я нарочно велел поводить вас по таким местечкам, где иногда лопаются две-три мины, где посвистывают пули. Я хотел, чтобы вы испытали страх. Можете не подтверждать, я и без признаний знаю, что вам пришлось подавлять страх.

Так почему же вы и ваши товарищи по сочинительству воображаете, что воюют какие-то сверхъестественные люди, а не такие же, как вы?»

Скрытая авторская полемика, пронизывающая всю повесть, более глубока и всеобъемлюща. Направлена она против тех, кто требовал от литературы «обслуживания» сегодняшних «запросов» и «указаний», а не служения правде.

Через двадцать лет после войны Константин Симонов писал о «Волоколамском шоссе»: «Когда я первый раз (во время войны. — Л. Л.) читал эту книгу, главным чувством было удивление перед ее непобедимой точностью, перед ее железной достоверностью. Я был тогда военным корреспондентом и считал, что я знаю войну... Ho, когда я прочитал эту книгу, я с удивлением и завистью почувствовал, что ее написал человек, который знает войну достоверней и точнее меня...»

Симонов действительно хорошо знал войну. С тех пор как в июне сорок первого он отправился в действующую армию на Западный фронт, которому тогда пришлось принять на себя главный удар немецких танковых колонн, лишь за первые пятнадцать месяцев войны, пока редакционная командировка не привела его в Сталинград, где только ни побывал он, чего только ни повидал. Чудом выбрался в июле сорок первого из кровавой сумятицы окружения. Был в осажденной врагом Одессе. Участвовал в боевом походе подводной лодки, минировавшей румынский порт. Ходил в атаку с пехотинцами на Арабатской Стрелке в Крыму...

И все-таки то, что Симонов увидел в Сталинграде, потрясло его. Ожесточение боев за этот город достигло того крайнего предела, что чудился ему здесь какой-то очень важный исторический рубеж в ходе боев. Человек, сдержанный в проявлении своих чувств, писатель, всегда чуравшийся громких фраз, он закончил один из сталинградских очерков почти патетически:

«Безыменная еще эта земля вокруг Сталинграда.

Ho когда-то ведь и слово "Бородино" знали только в Можайском уезде, оно было уездным словом. А потом в один день оно стало словом всенародным. Бородинская позиция была не лучше и не хуже многих других позиций, лежавших между Неманом и Москвой. Ho Бородино оказалось неприступной крепостью, потому что именно здесь решил русский солдат положить свою жизнь, но не сдаться. И поэтому мелководная речка стала непроходимой и холмы и перелески с наскоро вырытыми траншеями стали неприступными.

В степях под Сталинградом много безвестных холмов и речушек, много деревенек, названий которых не знает никто за сто верст отсюда, но народ ждет и верит, что название какой-то из этих деревенек прозвучит в веках, как Бородино, и что одно из этих степных широких полей станет полем великой победы».

Слова эти оказались пророческими, что стало ясно уже тогда, когда Симонов начал писать повесть «Дни и ночи». Ho события, которые уже осознавались как исторические — в самом точном и высоком смысле этого слова, — изображаются в повести так, как они воспринимались защитниками руин трех сталинградских домов, целиком поглощенными тем, чтобы отбить шестую за этот день атаку немцев, выкурить их ночью из захваченного ими подвала, переправить патроны и гранаты в отрезанный врагом дом. Каждый из них делал свое — им казалось — маленькое, но сверхтрудное и опасное дело, не помышляя, во что все это в конечном счете сложится. История в повести словно бы застигнута врасплох, она не успела привести себя в порядок, чтобы позировать будущим художникам — романтикам и монументалистам. Перенесенное в искусство почти в первозданном виде, то, что происходило в Сталинграде, должно потрясать, полагал автор «Дней и ночей». Стоит отметить близость эстетических позиций Симонова и Бека (не случайно Симонов так высоко оценил «Волоколамское шоссе»).

Следуя толстовской традиции (Симонов не раз говорил, что более высокого образца в литературе, чем Толстой, для него не было, — правда, в данном случае речь идет не об эпическом размахе «Войны и мира», а о бесстрашном взгляде на жестокую обыденность войны в «Севастопольских рассказах»), автор стремился представить «войну в настоящем ее выражении — в крови, в страданиях, в смерти». Эта знаменитая толстовская формула вмещает у Симонова и непосильный повседневный солдатский труд — многокилометровые марши, когда все, что нужно для боя и для жизни, приходится тащить на себе, вырытые, выдолбленные в мерзлой земле окопы и землянки — несть числа им. Да окопный быт — солдату надо как-то устроиться, чтобы поспать и помыться, надо залатать гимнастерку и починить сапоги. Скудный это, пещерный быт, но никуда не денешься, надо к нему приспособиться, а кроме того, если бы не заботы о ночлеге и харче, о куреве и портянках, человеку ни за что не выдержать постоянного соседства со смертельной опасностью.

«Дни и ночи» написаны с очерковой точностью, с дневниковой погруженностью во фронтовые будни. Ho образный строй повести, внутренняя динамика изображаемых в ней событий и характеров направлены на то, чтобы раскрыть духовный облик тех, кто стоял насмерть в Сталинграде. В повести первый этап невиданно жестоких боев в городе заканчивается тем, что враг, отрезав дивизию, в которую входил батальон главного героя повести Сабурова, от штаба армии, выходит к Волге. Казалось бы, все кончено, дальнейшее сопротивление бессмысленно, но защитники города и после этого не признали себя побежденными и с неослабевающим мужеством продолжали драться. Никакое превосходство врага уже не могло вызвать у них страха или замешательства. Если первые бои, как они изображены в повести, отличаются предельным нервным напряжением, яростной исступленностью, то теперь самым характерным писателю представляется спокойствие героев, их уверенность, что они выстоят, что немцы одолеть их не смогут. Это спокойствие обороняющихся стало проявлением самого высокого мужества, высшей ступенью мужества.

В повести «Дни и ночи» героическое выступает в самом массовом его проявлении. Душевная сила симоновских героев, не бросающаяся в глаза в обычных мирных условиях, по-настоящему проявляется в минуты смертельной опасности, в тяжких испытаниях, а самоотверженность и непоказное мужество становятся главным мерилом человеческой личности. Во всенародной войне, исход которой зависел от силы патриотического чувства множества людей, рядовых участников исторических катаклизмов, роль обыкновенного человека не понижалась, а повышалась. «Дни и ночи» помогали читателям осознать, что остановили и сломали немцев в Сталинграде не чудо-богатыри, которым все нипочем, — они ведь и в воде не тонут, и в огне не горят, — а простые смертные, которые тонули на волжских переправах и горели в объятых пламенем кварталах, которые не были заговорены от пуль и осколков, которым было тяжко и страшно, — у каждого из них была одна жизнь, которой надо было рисковать, с которой приходилось расставаться, но все вместе они выполнили свой долг, выстояли.

Эти повести Гроссмана и Горбатова, Бека и Симонова наметили основные направления послевоенной прозы о войне, выявили опорные традиции в классике. Опыт толстовской эпопеи отозвался в трилогии Симонова «Живые и мертвые», в дилогии Гроссмана «Жизнь и судьба». По-своему претворенный жесткий реализм «Севастопольских рассказов» обнаруживает себя в повестях и рассказах Виктора Некрасова и Константина Воробьева, Григория Бакланова и Владимира Тендрякова, Василя Быкова и Виктора Астафьева, Вячеслава Кондратьева и Булата Окуджавы, с ним связана почти вся проза писателей фронтового поколения. Романтической поэтике отдал дань Эммануил Казакевич в «Звезде». Видное место заняла документально-художественная литература, возможности которой продемонстрировал в войну А. Бек, ее успехи связаны с именами А. Адамовича, Д. Гранина, Д. Гусарова, С. Алексиевич, Е. Ржевской.

Печать Просмотров: 46309
Версия для компьютеров