Тема народа в прозе Н. Гоголя и М. Салтыкова-Щедрина
Черты героизма, свободолюбия, душевной широты, которые позже с такой могучей силой покажет Гоголь в героях повести «Тарас Бульба», уже проявились в «Вечерах на хуторе близ Диканьки». Особенно ярко передано это свободолюбивое начало народной жизни в излюбленных Гоголем описаниях танца гопак, образно передающих удаль и могучий, как вихрь, дух запорожской вольности. В танце, как и в песне, сказалась для Гоголя душа народа. И не случайно герои его повестей в минуту душевного подъема, в своих радостных порывах так безудержно, весело, молодо, самозабвенно предаются танцу. Весело и задорно танцует перед зеркалом гопак хорошенькая Параска, размечтавшись о своем Грицько, притопывая ногами «чем далее, все смелее; наконец левая рука ее опустилась и уперлась в бок, и она пошла танцевать, побрякивая подковами, держа перед собою зеркало...» Вошедший в хату Черевик, увидев пляску дочери, гордо подбоченившись, выступил вперед «и пустился вприсядку, позабыв про все дела свои». Общим безудержным весельем охвачены гости на свадьбе Параски, где «все неслось, все танцевало». Еще хмельнее, еще радостнее описание свадебного танца в «Вечере накануне Ивана Купалы».
Этому светлому миру народной жизни противостоят жестокие и алчные представители сельской верхушки: староста (голова), богатеи-кулаки, которые притесняют и угнетают своих же односельчан. Староста Макогоненко в «Майской ночи» всем ненавистен тем, что самоуправно и несправедливо распоряжался в деревне, подвергал жестоким наказаниям «провинившихся », выставляя их на мороз и обливая холодной водой. Смешно, когда этот царский и помещичий прихвостень ставит себе в заслугу то, что ему довелось ехать на козлах кареты Екатерины II во время ее путешествия в Крым. Корыстолюбив и жаден богатый казак Чуб в «Ночи перед Рождеством» и отец Пидорки — кулак Корж, толкнувший Петруся на преступление («Вечер накануне Ивана Купалы»). Все они наделены резко отрицательными чертами. Их темные проделки, их алчность и корыстолюбие сурово осуждает и высмеивает Гоголь.
Гоголь показал резкое различие между своими гордыми, великодушными и мужественными героями — такими, как Вакула, Левко, Грицько, Оксана, Пидорка, — и представителями сельской «знати» — богатеями вроде головы в «Майской ночи» или Чуба в «Ночи перед Рождеством»; они ненавистны всей деревне, выступают как притеснители односельчан и по своим моральным качествам являются прямой противоположностью смелым и независимым положительным персонажам. И подобно тому, как в народных песнях и сказках правда всегда торжествует над кривдой, так и в повестях Гоголя хорошие и добрые люди побеждают злых и несправедливых.
В сатирических эпизодах «Вечеров», в изображении комических типов и отрицательных персонажей отчетливо проглядывают черты социальной действительности, намечается реалистическая манера будущих произведений Гоголя. Гоголь создает типический портрет хапуги- чиновника в повести «Ночь перед Рождеством»: «...сорочинский заседатель на тройке обывательских лошадей, в шапке с барашковым око-лышком, сделанной по манеру уланскому, в синем тулупе, подбитом черными смушками, с дьявольски сплетенною плетью, которою имеет он обыкновение подгонять своего ямщика, то он бы, верно, приметил ее, потому что от сорочинского заседателя ни одна ведьма на свете не ускользнет. Он знает наперечет, сколько у каждой бабы свинья мечет поросенков, и сколько в сундуке лежит полотна, и что именно из своего платья и хозяйства заложит добрый человек в воскресный день в шинке».
Здесь не забыта и шапка заседателя, сделанная науланский манер; и мы сразу догадываемся, что заседатель любил, чтобы его принимали не за полицейского чиновника, а за офице-ра-кавалериста. А «дьявольски» сплетенная плеть, которой он имел обыкновение подгонять ямщиков, весьма наглядно рисует повадки заседателя в его обращении с крестьянами.
В повести «Ночь перед Рождеством» Гоголь рисует придворные нравы, насмешливо описывая дворец Екатерины II. Внешнее великолепие придворной жизни противопоставлено Гоголем простоте и скромному благородству чисто убранных, светлых и радостных украинских хат. Мишурный блеск и пышность придворных порядков становятся особенно очевидными благодаря тому, что царский дворец показан в простосердечном восприятии кузнеца Вакулы, который наивно удивляется окружающей его роскоши и богатству.
Изображая временщика, фаворита Екатерины II всесильного Потемкина Гоголь подчеркивает в нем самоуверенную важность, презрение к окружающим. Запорожцы и среди них кузнец видят лицемерие и унизительное поведение генералов, заискивающих перед Потемкиным. При его появлении «все генералы, которые расхаживали довольно спесиво в золотых мундирах, засуетились и с низкими поклонами, казалось, ловили его слово и даже малейшее движение, чтобы сейчас лететь выполнять его. Но гетман не обратил внимания, едва кивнул головою и подошел к запорожцам». С ядовитой иронией приводит Гоголь вопрос простодушного Вакулы: «—Это царь? — спросил кузнец одного из запорожцев. — Куда тебе царь! Это сам Потемкин, — отвечал тот».
В противоположность заискивающим, униженно кланяющимся генералам и вельможам, запорожцы ведут себя гордо и независимо. При всем внешнем почтении, они говорят с царицей с той свободой и достоинством, которые обнаруживают прекрасное понимание ими всего окружающего.
Насмешливо-добродушно, с лукавым юмором обрисован в «Сорочинской ярмарке» недалекий Солопий Черевик, которого водит за нос дородная супруга и сама Хивря. Она ловко обманывает своего муженька, любезничая с многоречивым, трусливым и обжорливым поповичем Афанасием Ивановичем. Яркими, жизненными штрихами рисует Гоголь их характеры, подсмеивается над их слабостями, над глупостью одних и тщеславием других, хотя его насмешка и лишена еще той сатирической силы, которая появится позднее, при разоблачении помещиков и чиновников в «Миргороде», в «Ревизоре» и в «Мертвых душах». ’
Салтыков-Щедрин враждебно относился к славянофильскому мифу «святой Руси» и ко всем другим «почвенническим» и националистическим доктринам. В идеализируемых ими «исконно русских» патриархальных началах он видел феодально-крепостническую основу. С другой стороны, он не верил в общинный социализм народников, в так называемый «русский социализм». Оба эти противостоящие друг другу направления русской общественной мысли представлялись ему утопиями: первое — реакционно-шовинистической;вто-рое—революционно-романтической. И с тем и с другим направлениями Салтыков давно уже вел полемику. Спорит он с ними и на страницах «За рубежом», в частности, с народнической апологией общины и с провозглашенным в «пушкинской речи» Достоевского призывом к «смирению», понимаемому в качестве высшей «народной правды».
Вместе с тем, никто из русских «западников» не обладал такой полнотой внутренней свободы по отношению к Западной Европе и ее общественно-политическим формам и институтам, как Салтыков. Он не только был не причастен ни к одному из видов западнического доктринализма в России, вроде англомании М. Н. Каткова в конце 50-х годов. Его аналитическому уму был совершенно чужд «сплошной» взгляд на Европу как на нечто целостное и однородное, заслуживающее безоговорочного поклонения или такого же отрицания. Несовершенства общественного устройства в странах Запада он видел так же отчетливо, как и преимущества достигнутых там более высоких «форм общежития». И, быть может, единственную черту, которую в своем просветительско-этическом пафосе Салтыков склонен был приписывать всей западноевропейской жизни вообще, хотя все же с существенными оговорками, — это развитое сознание гражданственности, столь долго и сильно подавлявшееся в России крепостническим строем и охранявшим его самодержавием.
«Я был бы не прав, — замечает Сал'тыков-Щедрин по поводу своей критики прусских порядков, — если бы скрыл, что на стороне Эйдткунена есть одно важное преимущество, а именно общее признанно, что человеку свойственно человеческое. Допустим, что признание это еще робкое и неполное и что господин Гехт, конечно, употребит все от него зависящее, чтоб не допустить его чрезмерного распространения, но несомненно, что просвет уже существует и что кнехтам от этого хоть капельку да веселее». В этом признании Салтыков усматривал начало всего.
Была, впрочем, и другая черта, которую Салтыков еще недавно приписывал всему Западу, — неуклонность поступательного исторического движения. Признавая в другой своей книге, «Господа ташкентцы», что политические и общественные формы, выработанные Западной Европой, далеко не совершенны, он вместе с тем заявлял: «Но здесь важна не та или другая степень несовершенства, а то, что Европа не примирилась с этим несовершенством, не покончила с процессом создания и не сложила рук, в чаянии, что счастие само свалится когда-нибудь с неба».
Слова эти были написаны до событий Парижской коммуны, определивших перелом в социально-исторической «биографии» буржуазной Европы. Как уже сказано, Салтыков сразу заметил этот перелом и угадал в новом явлении полускрытые еще тенденции предстоящей утраты буржуазным обществом поступательного движения. К буржуазной демократии писатель подходил как к исторической, то есть преходящей категории («призраку»). Правда, спустя четыре года после поражения Коммуны, находясь во Франции и подвергая ее «государственность» сокрушительной критике, Салты-ков-Щедрин все же не терял еще полностью веры в «заправскую Европу». Он писал тогда П. В. Анненкову: «И все-таки не отчаиваешься: отсюда... правда будет».
Но пять лет существования Французской республики «с сытыми буржуа во главе, в тылу и во флангах», а также германской воинствующе-националистической империи рассеяли эти надежды. В книге «За рубежом» Салтыков создает исполненный глубочайшего социального критицизма образ буржуазной Европы, которая «покончила с процессом создания», утратила «движение» и входит в зону духовной застойности. «Французский буржуа, — пишет Салтыков-Щедрин, — хотя и не дошел еще до столбняка, но уже настолько отяжелел, что всякое лишнее движение, в смысле борьбы, начинает ему казаться не только обременительным, но и неуместным. Традиция, в силу которой главная привлекательность жизни по преимуществу сосредоточивается на борьбе и отыскивании новых горизонтов, с каждым днем все больше и больше теряет кредит».
Еще с большей уверенностью констатирует Салтыков-Щедрин отсутствие «движения» (в смысле «отыскивания новых горизонтов») в прусско-юнкерской Германии. «В Берлине, — пишет он, — даже самые камни вопиют: завтра должно быть то же самое, что было вчера!»
Устремляться «в погеню за идеалами» в такую Европу, в Европу, повторяющую «зады», подобно тому, как стремился в предреволюционный Париж 1847 года Герцен, русской радикальной демократии было уже незачем.
Это не значит, однако, что Салтыков-Щедрин, выступающий в «За рубежом» со столь едкой непримиримой критикой торжествующего европейского буржуа, встал на путь романтического отрицания капиталистически развитой Европы.
Порядок, существующий «под Инстербургом», утверждает писатель, выше «порядка в Монрепо». Но, формулируя свой вывод, Салтыков-Щедрин делает две существенные оговорки. Во-первых, он не считает «прусские порядки совершенными и прусского человека счастливейшим из смертных». «Я очень хорошо понимаю, — заявляет писатель, — что среди этих отлично возделанных полей речь идет совсем не о распределении богатств, а исключительно о накоплении их, что эти поля, луга и выбеленные жилища принадлежат таким же толстосу-мам-буржуа, каким в городах принадлежат дома и лавки, и что за каждым из этих толстосумов стоят десятки кнехтов, в пользу которых выпадает очень ограниченная часть этого красивого довольства». Во-вторых, Салтыков-Щедрин утверждает, что, несмотря на все отмеченные им различия внешних форм и способов ведения хозяйства, «политико-экономические основания», которые практикуются «под Инстербургом», «совершенно равносильны тем, которые практикуются и под Петергофом».
Другими словами, Салтыков-Щедрин отчетливо видит социальное расслоение не только в русской, но и в немецкой деревне и тем самым признает единство принципа в их социально-экономической структуре. России, формулирует Салтыков-Щедрин (не впервые) свои итоговые выводы,— суждено пройти теми же путями, что и странам Запада, и у нее уже существуют и действуют своя буржуазия и свой «пролетариат» .
Вывод этот являлся одним из главнейших тезисов, вокруг которого шла борьба в том большом споре эпохи о путях и формах развития страны, который велся тогда всеми направлениями русской общественной мысли и находил отражение в литературе.
Просмотров: 6172